Проклятие Лермонтова
Шрифт:
Если бы все так просто! Лермонтов действительно чувствовал, что мир, в который он вот-вот вступит (осталось-то немного потерпеть – доконать обучение в университете), ему отвратителен. И притягателен (взрослый мир), и отвратителен (гадкий мир). Приспособиться? О нет, не получится. Не тот характер. Остается – сорвать маски. Каким образом? Вооружившись словами. Но именно так поступил и тот, другой, чьи дневниковые записи вызвали в нем бурю чувств. Значит – родство душ, схожесть судеб, все предначертано? «О, если б одинаков был удел»?
Пройдет два года, прежде чем он поймет, что повторить чужую судьбу, конечно, можно постараться, но стоит ли? Быть вторым Байроном? Но это смешно. Вторых – не бывает. А которые случаются, имеют свое название – эпигоны. Так что:
Нет, я не Байрон, я другой,Еще неведомый избранник,КакВ том возрасте, о котором Марина Цветаева сказала «что и не знала я, что я поэт», Михаил Юрьевич совершенно ясно понимал, что он – поэт, и что таково его предназначение. Его другое мучило – какой он поэт? Как Байрон – или? Русского аналога он не называет, хотя первые переписанные в тетрадь – стихи Пушкина. Лучше драпироваться в плащ Байрона, чем в крылатку Пушкина.
Да и плащ больше подходил: Мишель осмысливал шотландское родословие. Как раз стал читать Вальтера Скотта, стихи. Через год это осмысление выльется в:
Зачем я не птица, не ворон степной, Пролетевший сейчас надо мной?Зачем не могу в небесах я парить И одну лишь свободу любить?На запад, на запад помчался бы я, Где цветут моих предков поля,Где в замке пустом, на туманных горах, Их забвенный покоится прах.На древней стене их наследственный щит И заржавленный меч их висит.Я стал бы летать над мечом и щитом, И смахнул бы я пыль с них крылом;И арфы шотландской струну бы задел, И по сводам бы звук полетел;Внимаем одним и одним пробуждён, Как раздался, так смолкнул бы он.Но тщетны мечты, бесполезны мольбы Против строгих законов судьбы.Меж мной и холмами отчизны моей Расстилаются волны морей.Последний потомок отважных бойцов Увядает средь чуждых снегов;Я здесь был рожден, но нездешний душой… О! зачем я не ворон степной?..Нет, крылатка Пушкина была тут некстати. Плащ чужеземца подходил больше. Или вообще – крылья демона, стекающие черным плащом. Любовь, смерть, черви, выползающие из глазниц, синее мясо, тлен, бессмертная душа, переходящая из тела в тело…
Весной 1830 года воспитанник благородного пансиона сдал выпускной экзамен и перешел в Московский университет. И хотя он пишет об одиночестве, тоске, страданиях, у него есть друзья, он умеет веселиться и бывает мил с приятелями.
Барышни мальчика Лермонтова. Роковая некрасивость. Несчастливая любовь
В пансионе у него друзей не было или – почти не было. Но это не значит, что их вообще не было! Были! И не только родственники, как Аким Шан-Гирей. Когда Елизавета Алексеевна вместе с Мишей переселилась на Молчановку, у него появились, кроме Мещериновых, новые друзья – Лопухины. Алексей Лопухин был практически сверстником Лермонтова (старше на год). У Алексея было три сестры, к одной из которых Мишель был неравнодушен. На лето бабушка вывозила внука из Москвы в имение своего умершего к тому времени брата Дмитрия Столыпина – Середниково. Там, в Середниково, тоже собиралась молодая компания: рядом жили Верещагины, у которых была дочь Саша, приезжали гостить сестры Бахметевы, многочисленные кузины Столыпины, бывала черноглазая Катя Сушкова. Развлекались и затевали различные игры. Еще один дачный сосед подбивал отправиться в «страшные места» – то есть на кладбище, на развалины бани. В 1831 году Лермонтов записал в тетрадке стихи того лета, а в заглавии стоит: «Ночью, когда мы ходили
С плащом-то было все как полагается: рос вместе с автором. Плохо было с другим – с внешностью. Мишель Лермонтов не был красавцем. Художник Меликов, человек с острым глазом, впоследствии нарисовал портрет поэта несколькими годами раньше: «Помню, что, когда впервые встретился я с Мишей Лермонтовым, его занимала лепка из красного воска: он вылепил, например, охотника с собакой и сцены сражений. Кроме того, маленький Лермонтов составил театр из марионеток, в котором принимал участие и я с Мещериновыми; пиесы для этих представлений сочинял сам Лермонтов. В детстве наружность его невольно обращала на себя внимание: приземистый, маленький ростом, с большой головой и бледным лицом, он обладал большими карими глазами, сила обаяния которых до сих пор остается для меня загадкой. Глаза эти, с умными, черными ресницами, делавшими их еще глубже, производили чарующее впечатление на того, кто бывал симпатичен Лермонтову. Во время вспышек гнева они бывали ужасны. Я никогда не в состоянии был бы написать портрета Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица, и, по моему мнению, один только К. П. Брюллов совладал бы с такой задачей, так как он писал не портреты, а взгляды (по его выражению, вставить огонь глаз)».
Екатерина Хвостова, а тогда Катенька Сушкова, описывала спустя годы Лермонтова как неуклюжего косолапого мальчика шестнадцати или семнадцати лет, с красными, но выразительными глазами. Вот так: Меликов (тогда он был еще ребенком) замечает чарующие карие глаза, написать которые мог бы только Брюллов, а Катя Сушкова – что они от воспаления красные.
На многих в ту пору внешность Лермонтова производила неприятное впечатление. Его сокурсник по университету Павел Вистенгоф оставил непривлекательный портрет: «Роста он был небольшого, сложен некрасиво, лицом смугл; темные его волосы были приглажены на голове, темно-карие большие глаза пронзительно впивались в человека. Вся фигура этого студента внушала какое-то безотчетное к себе нерасположение».
А вот портрет, нарисованный позднее поэтессой Евдокией Ростопчиной (тоже урожденной Сушковой), которую называли Додо: «Ему не достались в удел ни прелести, ни радости юношества; одно обстоятельство, уже с той поры, повлияло на его характер и продолжало иметь печальное и значительное влияние на всю его будущность. Он был дурен собой, и эта некрасивость, уступившая впоследствии силе выражения, почти исчезнувшая, когда гениальность преобразила простые черты его лица, была поразительна в его самые юные годы. Она-то и решила его образ мыслей, вкусы и направление молодого человека, с пылким умом и неограниченным честолюбием. Не признавая возможности нравиться, он решил соблазнять или пугать и драпироваться в байронизм, который был тогда в моде. Дон-Жуан сделался его героем, мало того, его образцом; он стал бить на таинственность, на мрачное и на колкости. Эта детская игра оставила неизгладимые следы в подвижном и впечатлительном воображении; вследствие того что он представлял из себя Лара и Манфреда, он привык быть таким. В то время я его два раза видела на детских балах, на которых я прыгала и скакала, как настоящая девочка, которою я и была, между тем как он, одних со мною лет, даже несколько моложе, занимался тем, что старался вскружить голову одной моей кузине, очень кокетливой; с ней, как говорится, шла у него двойная игра; я до сей поры помню странное впечатление, произведенное на меня этим бедным ребенком, загримированным в старика и опередившим года страстей трудолюбивым подражанием. Кузина поверяла мне свои тайны; она показывала мне стихи, которые Лермонтов писал ей в альбом; я находила их дурными, особенно потому, что они не были правдивы. В то время я была в полном восторге от Шиллера, Жуковского, Байрона, Пушкина; я сама пробовала заняться поэзией и написала оду на Шарлотту Корде и была настолько разумна, что впоследствии ее сожгла. Наконец, я даже не имела желания познакомиться с Лермонтовым – так он мне казался мало симпатичным».
Кузина – это Катя Сушкова, которая считалась уже чуть не девицей на выданье. А ее почти что ровесник Лермонтов – ребенком. Лермонтов, действительно, невысок, крепко сложен и в том возрасте довольно упитан, а по его собственному признанию Марии Лопухиной, сестре Алексея, – толст. Сушковой он напоминал медвежонка, а одноклассники почему-то прозвали его лягушкой. Из-за внешней некрасивости Лермонтов страдал, хотя старался вида не показывать. Он делал все, чтобы казаться старше. Но обижался на барышень, как ребенок. Сушкова Лермонтову нравилась, с каждой встречей он в нее все больше влюблялся. Началось все в Москве, где девушка оказалась в доме Саши Верещагиной, у которой часто бывал Мишель, она знала его только по имени и ничем не выделяла.