Проклятие Лермонтова
Шрифт:
Мать обещала, но все как-то не складывалось. Целую неделю в пансионе он ждал отпуска на выходные дни, но на вопрос, дома ли Михаил Юрьевич, получал, что был в середине недели, а теперь вот опять пропал. И вот так страдая, что настоящего живого поэта он так никогда и не увидит, в одно из воскресений Корнилий отправился со своей просьбой в церковь и там встретил мамину приятельницу, которая радушно предложила попить кофию с булочками. На обедне она была с хорошенькой племянницей, так что вопрос с кофием и булочками тут же решился.
Сидели они, попивали кофий и мило беседовали, когда вдруг в комнату вошел «офицер небольшого роста, коренастый, мешковатый, в какой-то странной, никогда не виданной мною армейской форме. Хозяйка стремительно бросилась к нему навстречу и, протягивая ему руку, сказала с тоном упрека:
– Наконец-то и меня вы
– Знаете, ведь это всегда так бывает, – отвечал он, целуя ее руку и усаживаясь возле нее. – Когда хочешь кого-нибудь увидеть поскорей, непременно увидишь не скоро. Сам к вам рвался, да мешали все эти несносные обязательные визиты.
Разговор начался и шел у них все время по-французски».
Мальчик написал карандашом на клочке бумажки вопрос: «Кто это?» – и передал бумажку хозяйке. Она вернула ее с ответом: «Лермонтов».
«Меня так и обожгло. Лермонтов! Боже! какое разочарование! Какая пропасть между моею фантазией и действительностью! Корявый какой-то офицер – и это Лермонтов! Я стал его разглядывать и с лихорадочною жадностью слушал каждое его слово.
Сколько ни видел я потом его портретов, ни один не имел с ним ни малейшего сходства, все они писаны были на память, и никому не удалось передать живьем его физиономии… Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздернутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. я таких глаз никогда после не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума. Во все время разговора с хозяйкой с лица Лермонтова не сходила сардоническая улыбка, а речь его шла на ту же тему, что и у Чацкого, когда тот, разочарованный Москвою, бранил ее беспощадно. Передать всех мелочей я не в состоянии, но помню, что тут повально перебирались кузины, тетеньки, дяденьки говорившего и масса других личностей большого света, мне неизвестных и знакомых хозяйке. Она заливалась смехом и вызывала Лермонтова своими расспросами на новые сарказмы. От кофе он отказался, закурил пахитосу и все время возился с своим неуклюжим кавказским барашковым кивером, коническим, увенчанным круглым помпоном. Он соскакивал у него с колен и, видимо, его стеснял. Да и вообще тогдашняя некрасивая кавказская форма еще более его уродовала.
Визит Лермонтова продолжался с полчаса. Взглянув на часы, он заторопился, по словам его, ему много еще предстояло концов, опять поцеловал руку Натальи Ивановны, нас подарил общим поклоном и уехал. Хозяйка так усердно им занялась, что о нас позабыла и ему не представила.
Впечатление, произведенное на меня Лермонтовым, было жуткое. Помимо его безобразия, я видел в нем столько злости, что близко подойти к такому человеку мне казалось невозможным, я его струсил. И не менее того, увидеть его снова мне ужасно захотелось. Когда я все это передал матушке и настоятельно просил ее поскорее отвезти меня к Арсеньевой, она снова обещала и действительно выполнила свое обещание в следующую же субботу; как только я пришел из Peter-Schule, она взяла меня с собой ко всенощной в церковь Всех Скорбящих, там мы нашли старушку Елисавету Алексеевну и после окончания службы направились к ней.
Когда мы расселись в ее убранной по-старинному, уютной гостиной, увешанной фамильными портретами, она приказала подать чай и осведомилась: дома ли Михаил Юрьевич. Старый слуга, чисто выбритый, в сапогах без скрипу, доложил, что „они дома и изволят писать“.
– Да, он сегодня собирался работать, – сказала старушка. – Передай ему, что у меня знакомая ему гостья; когда он кончит заниматься, пусть пожалует к нам.
Слуга вышел.
– Вот говорят про него, что безбожник, безбожник, а я вам покажу, – обратилась она к моей матушке, – стихи, которые он мне вчера принес.
Она порылась в своем рабочем столике и, вынув их оттуда, передала моей матушке. Они были писаны карандашом, и я впервые прочитал тогда из-за спинки <кресла> матушки всем известную „Молитву“: „В минуту жизни трудную“ и т. д.
Арсеньева позволила мне их списать, я унес их с собою вполне счастливый такою драгоценною ношею, а покуда, перечитав несколько раз, в то время как старушки вели свою беседу, знал уже наизусть. Арсеньева между тем с грустью рассказала моей матушке, что срок отпуска ее внука приходит к концу и, несмотря на усиленные ее хлопоты и просьбы, его здесь не оставляют, надо опять возвращаться
– А я где-то вас видел.
– У Натальи Ивановны Запольской.
– Да, да, теперь припоминаю.
Матушка, к крайнему моему смущению, шутливо передала ему о давнишнем желании моем его увидеть, о печали моей, когда я узнал, что в моем отсутствии он был у нее, и что я учусь в пансионе при Петропавловской лютеранской церкви. Он слушал ее с улыбкою и спросил меня:
– И всему учат вас там по-немецки?
– Всему, кроме русской словесности и русской истории.
– Хорошо, что хоть и это оставили.
Разговор пошел у него затем со старушками. Лермонтов сидел в глубоком кресле, откинувшись назад, и я мог его прекрасно видеть. На этот раз он не показался мне таким странным, как прежде, да и лицо его было как бы иное, более доброе; сардоническое выражение его сменилось задумчивым и даже грустным. Говорили больше его собеседницы, а он изредка давал ответы и вставлял свое слово. В тоне его с бабушкой я заметил чрезвычайную почтительность и нежность».
Вот таким запомнил Лермонтова Корнилий Бороздин. Злым и беспощадным, когда что-то его раздражало, и мягким и нежным, если он кого-то любил.
Бабушка надеялась, что на этот раз удастся выхлопотать отсрочку отъезда. Но, видимо, ее Мишель снова сделал ошибку – подал прошение об отставке. Результат превзошел все ожидания. Вот как об этом рассказывал Краевский:
«Как-то вечером Лермонтов сидел у меня и, полный уверенности, что его наконец выпустят в отставку, делал планы своих будущих сочинений. Мы расстались в самом веселом и мирном настроении. На другое утро часу в десятом вбегает ко мне Лермонтов и, напевая какую-то невозможную песню, бросается на диван. Он в буквальном смысле слова катался по нем в сильном возбуждении. Я сидел за письменным столом и работал. – Что с тобой? – спрашиваю Лермонтова. Он не отвечает и продолжает петь свою песню, потом вскочил и выбежал. Я только пожал плечами… Через полчаса Лермонтов снова вбегает. Он рвет и мечет, снует по комнате, разбрасывает бумаги и вновь убегает. По прошествии известного времени он опять тут. Опять та же песня и катание по широкому моему дивану. Я был занят; меня досада взяла: – Да скажи ты, ради Бога, что с тобой, отвяжись, дай поработать!.. Михаил Юрьевич вскочил, подбежал ко мне и, схватив за борты сюртука, потряс так, что чуть не свалил меня со стула. „Понимаешь ли ты! Мне велят выехать в 48 часов из Петербурга»“. Оказалось, что его разбудили рано утром. Клейнмихель приказывал покинуть столицу в 48 часов и ехать в полк в Шуру. Дело это вышло по настоянию графа Бенкендорфа, которому не нравились хлопоты о прощении Лермонтова и выпуске его в отставку».
По случаю его отъезда Карамзины устроили прощальный вечер. И на этом вечере Лермонтов внезапно заговорил о скорой смерти, которая его ждет. Висковатов считал, что разговоры о смерти были связаны с недавним посещением известной в столице гадалки Александры Филипповны Кирхгоф, которая в свое время предсказала Пушкину смерть от «белого человека». Лермонтов тоже ее посетил, больше ради смеха, и спросил, будет ли отставка и останется ли он в Петербурге. А гадалка ему сказала, что в Петербурге ему больше не бывать, той отставки, о которой мечтает, он не получит, а будет ему такая отставка, «после коей уж ни о чем просить не станешь». Тогда на предмет предсказания он сильно веселился, тем более что совсем недавно ему продлили отпуск, и он решил, что скоро дадут и отставку, но следом пришел этот приказ – покинуть столицу в 48 часов, и неожиданно он поверил словам гадалки – они предрекали смерть. Этот рассказ, который слышали все, кто был у Карамзиных, нередко связывают с самим настроением кружка – мистическим, и тем, что недавно поэт там читал начало своей повести «Штосс», так и оставшейся только началом. Однако мысли о смерти его действительно преследовали. И зная, как метко стреляют горцы, как славно они рубятся и как изменчива фортуна на войне – на что он мог надеяться?