Проклятие визиря. Мария Кантемир
Шрифт:
Постепенно проникла она и в тайну разоблачения Монса — догадалась, что не сам камергер устраивал такое, что тут должна быть замешана императрица, что Пётр разочарован и в жене, и рвалась помочь ему, но пока что он не приходил к ней и не звал её во дворец.
Какую мучительную драму переживает он теперь, догадывалась она смутно и жалела лишь о том, что не может прийти ему на помощь...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Ещё перед Персидским походом Пётр написал завещание, два пакета разослал он в
Дело Монса перевернуло всю его душу, — Пётр убедился, что все люди лживы и думают лишь о своей выгоде. Подтвердило его теперешние воззрения и дело тобольского губернатора Гагарина, так воровавшего из казны, так обиравшего окрестных помещиков и крестьян, что даже они, всегда покорные, молчаливые, терпеливые, возмутились и отрядили ходоков к императору, рассказали, как лютует тобольский губернатор.
И снова вызвал Пётр Толстого, поручил ему дознание и дотошное расследование. Всё оказалось правдой, и Пётр приказал привезти Гагарина, устроить ему пыточные истязания, а потом повесить на площади, чтобы народ знал, за что казнён этот спесивый родовитый боярин.
Два месяца болтался на верёвке посреди площади Гагарин, и ужасом, ледяным страхом обливалось сердце каждого из власть имущих: никто не был чист, у всех рыльце оказывалось в пушку, и наказания ждали.
Уж на что малость как будто затребовал много сделавший для царя Шафиров, но и он не избежал наказания. Просто-напросто приписал брату своему не полагающееся тому жалованье, да уличили его свои же товарищи, и хоть и скор был на язык Шафиров, да не отговорился: царь приказал сослать его в Сибирь, лишив всего имущества...
Суров стал государь в последнее время, а после дела Монса и вовсе лютовал так, что все придворные прятались, едва тяжёлые его шаги слышались на бесконечных лестницах и в узких переходах дворца.
Дрожал даже всесильный Меншиков — обнаружились и у него такие хищения, что все другие меркли перед ними: приписал себе к городу Почепу, подаренному ему Петром, многие земли, завладел незаконно, отнимая у других дворян, не глядя ни на бедность, ни на знатность...
И вот теперь — измена Екатерины. Мало что спала с этим субтильным красавчиком, так ещё и счёт себе завела в Амстердамском банке, и Пётр понимал, чего ради собирала она деньги: не надеялась на мужа, надеялась на европейских банкиров. Приказал арестовать все её счета и подложные, на имена придворных статс-дам, и вышла очень даже кругленькая сумма — почти годовой бюджет огромной державы...
Казнил бы и её, да оказался связанным по рукам и ногам. 24 ноября должно было состояться обручение Анны, старшей дочери, с голштинским герцогом Карлом-Фридрихом, а союз этот очень важен был для России, и договаривались со многими европейскими престолами о замужестве Елизаветы.
Понимала Екатерина, что лишь эти соображения оставили её в живых, тряслась от страха и с ненавистью думала о стольких пережитых ею годах в обществе мужа. Понимала, что пройдёт время — и упечёт её в монастырь Пётр, загонит в монашескую келью, как загнал Евдокию, первую жену. И металась в поисках решения. Но лицо было, как всегда, весёлым и непроницаемым: научилась она скрывать свои мысли, свои чувства — знала, сколько
Не ведал Пётр, чем донять супругу, чем уязвить, чем пробить её беспримерное спокойствие. Возил на Троицкую площадь, где красовалась на высоком шесте сморщенная, почерневшая голова Монса, подвергшаяся нападению ворон: выклеваны были глаза и губы, и страшное зрелище представляла собой эта отрубленная голова.
— Смотри, смотри, — говорил Пётр, — видишь, что бывает с теми, кто...
Он не докончил фразу — спазмы ярости уже перехватили его горло.
Но Екатерина, выглянув в окошко кареты, спокойно повернулась к царю и нарочито равнодушным тоном сказала:
— Надо же, какие бывают придворные испорченные...
И ничего, ни малейшего волнения не уловил Пётр на её всё ещё свежем лице.
Он приказал снять голову с шеста, положить в спирт и поставить на прикроватный столик Екатерины.
И даже тут не проявила страха Екатерина — нельзя было показывать Петру ни малейшего признака взволнованности или слабости, она от всего отпиралась, сваливала всё на испорченного Монса, и Пётр так и остался в сомнениях, изменяла ли ему жена с этим кудрявым мальчишкой. По Монсу — да, по Толстому — да, спала с ним, а она отказывалась, хоть и твердила одно: «Прости, государь...»
Горестно думал про себя Пётр: подлое происхождение выдаёт себя на каждом шагу, низменность натуры всегда проявится. Вот и Алексашка Меншиков: озолотил ведь его, сделал князем Священной Римской империи, — как говорится, из грязи да в князи, — а алчность его с годами лишь возрастает — уже не разбирает где своё, а где казённое.
Убрал его из Военной коллегии, но пока оставил за ним все полки — Ингерманландский, Преображенский и другие, — пока ещё всесилен друг его детских лет, сподвижник, прошедший с ним огонь, и воду, и медные трубы. Но и ему не миновать кары...
И ох как понимал это Меншиков — тосковала душа его, готовилась к смертному часу. Царь больше не звал его во дворец, не судил с ним о планах и начинаниях и уже не поручал ему ни одного значительного дела.
Улучив момент, заехал к Екатерине — всегдашней своей заступнице, благодетельнице и сообщнице: старая любовь, видно, не ржавеет, а Екатерина хорошо помнила страстные ночи в постели у Меншикова.
Она пришла в свою приёмную залу глубоко взволнованная, хоть и старалась не показать виду. Только что Пётр разбил перед ней огромное венецианское зеркало, много лет назад привезённое из самой Венеции, украшенное резными бронзовыми амурчиками и тяжёлыми виноградными золотыми гроздьями, стоявшее на драгоценном столике из красного дерева, тоже изукрашенного самыми разными рисунками и позолотой.
Смотрел Пётр на жену, изучающе, словно пытаясь проникнуть в тайные её мысли. Она мельком увидела себя в зеркале и снова приняла вид спокойный и равнодушный.
Он не мог вынести этого спокойного и равнодушного вида, подскочил к зеркалу, тяжёлой табуреткой бахнул по чистому серебряному стеклу. Посыпались осколки, и в каждом отражалась Екатерина:
— Вот что будет с самым драгоценным в этом дворце! — крикнул он яростно.
Ему хотелось броситься на жену с кулаками, избить, истоптать ботфортами, но какая-то внутренняя тяжесть останавливала его...