Промежуточный человек
Шрифт:
Константин Павлович поначалу степенно помалкивал. Потом мало-помалу начинал поддакивать, сочувственно кивал головой и даже вставлял какие-то уточняющие реплики. При этом он настороженно поглядывал на слушателей, словно бы измеряя внимание на их лицах, — следил за реакцией. «Так, — кивал согласно головой, — так, так…» И с одного из этих «так» вдруг входил в разговор, поначалу вроде бы лишь дополняя супругу, но вот уже и решительно оттеснив ее, забирал повод в свои руки, круто сворачивал, уводил в свою сторону, не забывая, впрочем, и поддакнуть жене, продолжавшей свою линию, кивнуть ей, проявить в какой-то момент сочувствие.
Анна Васильевна, конечно, позиций не уступала. Умолкнув на
Так и толковали старики на два голоса о разном, вели каждый свою партию, но столь дружно и слаженно, столь внимательно к партнеру, с таким особым старанием заполняя в его речи паузы, что начинало в какой-то момент казаться, что и говорят-то они об одном.
Об одном и говорили…
Одно это — была их жизнь, прожитая вместе, оттого и одинаковая, однозначная в переживаниях, себя самое не перебивающая, себе самой не перечащая.
Постепенно из этих речей, прерываемых лишь приглашениями откушать и накладывать, подкладывать и откушивать да обращением внимания гостей то к шкварке, то к простокваше, сложилось, как из пестрых камушков мозаики, наше представление об их бытии.
Бытие Анны Васильевны и Константина Павловича вот уже много лет и десятилетий складывалось ровно и размеренно, предрешенным было во всех его больших событиях, во всех его будничных мелочах.
Поднимаясь засветло, Анна Васильевна всегда знала, чем будет занят ее день. Хотя нет, правильнее так: день ее всегда знал, чем занять Анну Васильевну. День шел на земле и в хозяйстве, земля и хозяйство задавали все его ритмы, лишая жизнь всякой неопределенности и суетливости.
Растопить печь, наварить картошки, потолочь ее свиньям, испечь блины, подоить и выгнать корову, нарвать свиньям крапивы, попилить-поколоть впрок дровишек в паре с Константином Павловичем… Потом прилечь. Кулак под голову, свернувшись калачиком. И не бодрствование, и не забытье. Стукнешь щеколдой в сенях, зайдя за молоком, — встанет, сполоснет глиняный трехлитровый глечик, нальет молока, процеживая сквозь пожелтевшую марлечку, снова приляжет.
Кувшин молочный, глечик, мы сначала приносили сполоснутым, но Анна Васильевна этому воспротивилась: примета, мол, нехорошая, корова останется без молока. Но, кроме суеверия, была здесь и хозяйская бережливость. Смывки-то молочные она всегда сливала в чугун со свиным варевом — какой-никакой, а все продукт.
Прикорнет Анна Васильевна (сон тот — как смытое молоко, но и здесь бережливость), потом встрепенется, подхватится: что ж это я? На выгон пора, корову доить… Нет — так жука на картофле кирпичами давить. Снизу под лист картофельный целый кирпич подкладывала, сверху придавливала половинкой. Сколько она того жука подавила — на целый капитал.
Жука колорадского Геннадий знал с детства. Тогда по всему городу были расклеены плакаты с его изображением — огромный и полосатый, как арбуз. Премия тому, кто этого «империалистического диверсанта» выявит и на приемный пункт доставит, сулилась как за волка — сто или даже триста рублей наличными. Я эти плакаты тоже хорошо помню. Сумма по тем временам нам — мальчишкам — казалась фантастичной; из-за нее ли, из-за устрашающей картинки или из-за названия, зловеще непонятного, чужого, про жука этого у нас во
Анна Васильевна призналась, что ей жуки тоже, бывает, снятся. Все оттого, что, хоть и охота на них в давние времена была объявлена, как на волков, от которых в этих краях уже и духу не осталось, жучки эти с тех пор повсеместно и благополучно расселились: плати за них Анне Васильевне хоть по копейке за сотню — набралось бы целое состояние.
День шел за днем, в заданном землей ритме, вращалось медленное колесо хозяйственного календаря. Надо пахать, надо сажать, надо стелить солому, вывозить тачкой навоз, надо, надо, надо… Засыпая вечером, Анна Васильевна редко когда планировала дела на завтра. Разве что исключительное, разовое, хотя и тоже предрешенное: картофлю окучить, олешин, с вечера насеченных, от реки привезти… Тогда, укладываясь, предупреждала Константина Павловича, что утром ему к Федору Архиповичу, совхозному бригадиру, — коня брать.
Утром Константин Павлович, долго покряхтывая, поднимался, не завтракая, уходил на бригадный двор, а возвращался за полдень, ведя в поводу совхозную кобылу, впряженную в телегу. Иногда, правда, возвращался к вечеру и без лошади, но улыбающийся и довольный, чему способствовала початая бутылка плодово-ягодного, выглядывающая из кармана ватных брюк.
— Дал коня Федька? — встречала его Анна Васильевна, спрашивая исключительно для порядку, так как сама видела, что коня Федор Архипович не дал.
Константин Павлович, проявляя самостоятельность, не ответствовал. Присев на старую колоду, доставал из кармана пачку «Севера», неторопливо закуривал и, лишь додымив «до фабрики», старательно растерев окурок кирзовым сапогом, информировал:
— Буде ему с того коня… Завтра на сено велел выходить…
И чувствовалось по всему, что таким образом он был даже доволен: сено конем ворошить — работа нетрудная. А ему, всю жизнь имевшему дело с лошадьми и в войну служившему батарейным ездовым, так и вовсе привычная и радостная, вносящая разнообразие в пенсионную тягомотину.
Удовольствие Константина Павловича объяснялось еще и тем, что, давно оказавшись в домашнем хозяйстве вроде бы не у дел, отдав все бразды в руки Анны Васильевны, которая была и младше его по годам, и крепче по здоровью, и активнее по характеру, испытывал Константин Павлович при этом некоторое постоянное, непреходящее унижение. И сейчас удовлетворен был предоставившимся случаем «вправить бабе спицу», показав, что без мужика в хозяйстве ладу не будет.
Хлопотливость Анны Васильевны, ее безустальная заботливость и незаменимость вызывали в нем присущую вообще мужчинам поздних возрастов — толстовскую, что ли, — потребность к освобождению от назойливой опеки и даже к бегству. Об этом и заявлял он не однажды в шутливых перепалках с женой (всегда только при зрителях), обращаясь к кому-либо из публики: «Сойду со двора, брошу ее, эту бабу лядову, ко всем ее свиньям… — Тут стремление вырваться обретало несколько отличную от толстовской направленность (тоже вполне известную и распространенную у мужчин преклонного возраста). — Вона у Нинки вдовой с Подгатья какие репы в пазухе, там и приживусь…» На что Анна Васильевна, начисто лишенная по известным причинам утонченности Софьи Андреевны и в грудь себя пресс-папье не ударявшая, рубила спокойно и под корень, обращаясь опять же не к мужу, а к слушателям: «Репы-то у ей есть, у той телеги, да не с твоими зубами старыми их откусывать…» Чем и пресекала размашистые мужнины порывы, которым не суждено, видать, было достичь толстовской завершенности.