Прорабы духа
Шрифт:
Из смертных морей, кто устал через край,
мы брали в ковчег, точно зайцев Мазай.
Соседи. И кот. И сокурсник верный.
И враг, отложивший баллоны с серой.
От светлых дел и печальных дел
по шару своя набегала тень.
Две силы летели — добра или зла? —
и каждая правду свою несла.
Одно полушарие золотое,
другое — легкое, теневое.
Одна, как песнь, ушла за водою,
другая тайно осталась дома.
Одно полушарие золотое,
другое —
Но почему душа заколола?
Летим над Невою или виною?
Одно полушарие золотое,
другое — легкое, теневое.
Но солнце одно. И, гонясь за собою,
они никогда не сольются, двое.
Одно полушарие наплывает,
а то, получается, убывает.
Алтушка-жизнь. Не дрожу над сором.
Но улетает — держите вора! —
одно полушарие золотое,
другое — легкое, теневое.
Как сладко лететь! И как тайно знать —
по струнам сейчас пробежала мать!
IV
Так вот для чего я губил пылесос.
Провел полжизни в аэропортах.
Великим народам кричал в лицо —
осуществите Поэтарх!
Я слышал в ответ изреченную мысль,
я беспокоил зодчих земли.
Твердил себе — торопись, не уймись,
покуда варвары не пришли.
Не в смысле того, что проект без затрат,
но он отношений иных дубликат.
За Матриархато-патриархатом
я вижу эру Поэтархат.
Там зданья стоят на воздушных столбах,
из горного воздуха стилобат,
там люди добры, как сегодня пора б,
я вечной свободы сегодняшний раб.
Мы жили, чтоб жизнь стала вечно чиста,
пусть люди живут в облаках на лету.
Мир, как известно, спасет Красота.
Если мы сами спасем Красоту.
V
В стране Бояна или Артюра,
уже не помню какого дня,
«Я поэтическая архитектура, —
он сказал мне. — Выстрой меня!»
Но ответствовал я бедняге:
«Дуй на Щусева.[1] Здесь СП.
Мы союзов не объединяли».
Повернув, он пошел к себе.
Я за ним побежал, но ах…
«Поэтарх, — кричал, — Поэтарх!..»
О
Однажды в душный предгрозовой полдень я забыл закрыть форточку и ко мне залетела черная дыра.
Помню только, как выгнулась разрываемая фортка. Моя убогая комната — самая незавидная в поселке. Ее бедный потолок раздулся, затрещал, словно в картонку от транзистора всовывали огромный трещавший арбуз.
Посредине комнаты сидела черная дыра.
Она была шарообразна, ее верх прогибал и раздвигал потолок. Побежали трещины. Штукатурка поплыла.
Почему Маяковский мог пить чай с солнцем, а я не могу пообедать с черной
Я в ужасе забился в угол. Было тягостно. Тянуло жаркой стужей. Стекла моих картин на противоположной стене вздулись, как медицинские банки на спине. Фанера шкафа выгнулась парусами.
— Я — ваша погибшая цивилизация, — сказала она.
Уже? Неужели?!
Что случилось с людьми? Что стало с матерью? Что случилось с тобой? С Наташей? Что стало с друзьями? Что случилось со мной?
Когда? Почему?
Мы переоценили или недооценили технику? Мы переоценили или недооценили свободу? Или ты сама себя уничтожила?
Врешь, дура! Посмотри, как до подоконника вымахали июньские ромахи. На экранах летает мировой мяч футбольного чемпионата — не может же мир не увидеть финала. Я добыл два билета на теплоход, и никаким козням мировой реакции и потусторонним силам не вырвать их у нашего человека!
— Я — не гибель, а возможность.
— Так какого же черта ты приперлась, чугунная уродина? Пошла на кухню жарить картошку! Зачем ты давишь на психику? — смелея от ужаса, орал я. — Ты покоробила мой единственный шкаф. Мотай, откуда пришла. Луны делает бочар в Гамбурге. Дыры делает Мур под Лондоном. Отваливай!
Я протянул ей финские «Мальборо».
— Не курю, — поблагодарила она.
В двадцатые годы от начала столетия твое солнце, игнорировав тебя, зарулило к поэту. Почему именно сегодня, за двадцать лет до конца века, ты являешься сюда?
У нее не было глаз. Она была вся тоскливый комок бескрайнего взгляда.
— Мне одиноко, — сказала она.
Она осталась жить у меня.
Утверждать, что она «сказала», было бы неточно. Она не могла говорить, не имея приспособления для голоса. Она передавала мысли.
Правда, иногда она издавала какой-то странный вздох, отдаленно напоминающий наше «о», — в нем было печальное восхищение, и сожаление, и стон. Я звал ее именем О. Стоило мне мысленно произнести «о», как ты сразу появлялась.
Сейчас я думаю: что притянуло ее тогда в мою форточку? Моя тоска? От тебя целый день не было ни слуху ни духу. Или, может быть, страницы этой рукописи, лежащие на столе?
О чем писалось в тот день?
О дырах судеб. Опять об оставленной архитектуре? О пяти гениях проносящегося века? О черном кольце? Об осах и остальном?
Память, круглосуточная ополоумевшая телефонистка, подключает случайные голоса. Кружатся дырочки диска.
Я слышу голос осведомленного критика, читающего только заголовки: «Разве может буква, даже такая, как «о», стать сюжетом? Автор и сам признается в том, что он — нуль. Хе-хе. Так и озаглавил свой опус— «Андрей Вознесенский — О»…»