Пророк в своем Отечестве (Ф И Тютчев и история России)
Шрифт:
В этой характеристике выразилось, строго говоря, одностороннее представление о тютчевском творчестве, ибо поэт в течение долгого времени пребывал "в пределах" человеческой деятельности; надо думать, для полноты творческого свершения и Тютчеву, и Достоевскому были необходимы, так сказать, обе системы отсчета - и человеческое, и "внечеловеческое". Но в высшей степени естественно, что поэтическое прощание Тютчева с Овстугом было вместе с тем и возвратом к космическому мировосприятию: круг его творческого и человеческого бытия завершался здесь с глубокой истинностью.
Тютчев всецело смыкает индивидуальное и вселенское, космическое; ведь во "всепоглощающей и миротворной бездне" должно раствориться его личное бытие, он сам как есть. Это
"Пусты обычные в подобных случаях интеллигентские разговоры об одушевлении природы как об "олицетворениях", как о поэтических персонификациях... Народная поэзия, поэзия древности пользовалась такими олицетворениями вовсе не как прикрасами или приправами стиля, но вполне просто и деловито говорила то самое, что хотела сказать... В поэзии новой эти олицетворения опираются на рудиментарные чувствования, живущие в полусознательной глубине духа, еще не растленной отвлеченным миропониманием; в минуты вдохновения поэта эти глубинные слои духовной жизни прорываются... и внятным языком поэт говорит нам о невнятной для нас жизни... Так у подлинного поэта. Конечно, наряду с этим возможна и риторика как механическое заимствование оборотов чужой речи, заслуживших себе признание. Но ведь такая риторика и расценивается нами как бездушная фальшивость: воровство возможно только потому, что есть собственность, подделка - под подлинник, компиляция - из оригинала. И мы различаем и то и другое. Самая способность этого различения является реактивом на все еще живущую в каждом из нас, из читателей, жизнь со всей природой... Пора, наконец, понять, - заключает П.А.Флоренский, - что похвала Тютчеву не есть слово, ни к чему не обязывающее, а, будучи сказано искренне, оно подразумевает неисчислимые, мирового порядка, последствия".
И в самом деле: искреннее восхищение поэзией Тютчева должно пробудить в каждом из нас убежденность в том, что мое личное бытие имеет самое прямое, непосредственное отношение к вселенскому, космическому бытию, что я не имею права забывать об этом и призван мерить мою жизнь именно такой мерой...
Когда-то юный Тютчев именно в Овстуге впервые - и потому с недостижимой уже позднее силой и потрясенностью - увидел "небесный свод, горящий славой звездной", - как он сказал в пору первой своей творческой зрелости, около 1830 года. Тогда, в начале поэтической жизни, он представляет себе долгий путь, на котором
...мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.
В конце же пути, через сорок с лишним лет, он скажет в Овстуге о "всепоглощающей и миротворной бездне" Вселенной.
Стихотворение это начинается воспоминанием о боевых схватках на крепостных стенах древнего Вщижа, бушевавших шесть и более веков назад:
От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Два-три кургана, видимых поднесь...
Казалось бы, Тютчев перед ликом вселенской "бездны" видит тщету человеческой истории. Но проблема сложна и противоречива. Те почти два года, которые осталось жить поэту после создания стихотворения о Вщиже, он по-прежнему был весь погружен в историю своего времени, хотя жизненные силы с каждым месяцем покидали его.
Возвратившись в конце августа 1871 года из Овстуга - по дороге, как мы помним, он в последний раз виделся с Толстым, - Тютчев уже более не выезжал из Петербурга далее Царского Села. Ему стало трудно передвигаться, и это было для него очень тягостно, ибо Тютчев прямо-таки не представлял себе жизнь без долгих путешествий. В 1865 году Иван Аксаков не без изумления рассказывал в письме к Анне Тютчевой (тогда его невесте), как он на московской улице встретил поэта, который "взял
Для самых же последних лет жизни поэта характерна другая картина, воссозданная в воспоминаниях В.П.Мещерского: "Помню... его живописную позу на Невском проспекте; летом, в сильнейший зной, он сидит, развалившись на скамейке дворника у дома Армянской церкви, где он жил, на панели, и читает газеты".
Только поверхностному взгляду этот "портрет" поэта может показаться не очень уж содержательным. Между тем по-настоящему крупная и высокоразвитая личность ярко воплощается почти в каждом своем проявлении. И в этой незатейливой "зарисовке" - как бы весь Тютчев. Здесь и постоянно выражавшаяся в его стихах неодолимая тяга к теплу, солнцу, "Югу", и его органический "демократизм" (тайный советник сидит, развалившись, на дворницкой скамейке, как старик-крестьянин на завалинке), и неизбежные газеты в руках - хотя дело идет, казалось бы, о полудремотном отдыхе в летний зной.
4 января 1872 года он пишет Анне: "...По своему неисправимому легкомыслию я по-прежнему не могу не интересоваться всем, что происходит в мире, словно мне не предстоит вскоре его покинуть..." И он вовсе не только интересуется, он и в этот предпоследний год жизни так или иначе стремится воздействовать на ход политических дел. Он не отказывается от этого даже и тогда, когда его постиг удар (по-нынешнему - инсульт), парализовавший левую половину тела.
Первые признаки надвигающегося удара появились еще 4 декабря 1872 года. 11 декабря Эрнестина Федоровна писала брату: "Несколько дней назад его левая рука... перестала ему повиноваться настолько, что он, сам того не чувствуя, роняет взятые ею предметы. Затем ему вдруг стало трудно читать, так как буквы сливались в его глазах".
Как рассказывает Аксаков, доктора "советовали ему тишину, спокойствие, рекомендовали поменьше читать и думать... Но Тютчев не уступал, упорно пытался жить, как жилось ему прежде и как не мог он иначе жить... Несмотря на несколько случаев подозрительной дурноты, испытанной им в гостях, у знакомых, несмотря на мучительные боли в голове, он не хотел признавать власти недуга над своим умом и дарованиями".
И все окружающие не сомневались, писал Аксаков, что "главной причиной удара были стихи по случаю кончины Наполеона, сочиненные им".
Французский диктатор умер в изгнании 28 декабря 1872 года. Получив известие об этой смерти, Тютчев тут же захотел выразить свои мысли в стихах. "Но, - свидетельствует Аксаков, - к его смущению и ужасу - стихи не выходили, не повиновались ни звуки, ни рифмы. Страшно напряглись его силы; он одолел-таки добровольно заданную им себе работу..." Рука уже совсем плохо подчинялась поэту, и он 30 декабря продиктовал стихи жене, а на следующий день сам отнес их в редакцию еженедельного журнала "Гражданин"* (где, кстати сказать, как раз с декабря 1872 года сотрудничал Достоевский).
1 января 1873 года поэт, рассказывает Аксаков, "несмотря ни на какие предостережения, вышел из дому для обычной прогулки, для посещения приятелей и знакомых... Его вскоре привезли назад разбитого параличом. Вся левая часть тела была поражена, и поражена безвозвратно".
Однако, когда всего через день, утром 3 января Аксаков приехал к Тютчеву, тот, "бегло сказав о себе: "Это начало конца...", сейчас же пустился говорить о политике, о Хиве, о Наполеоне... например, о Наполеоне III: "Какой огромный круг деятельности исторической и созидания понапрасну, по-пустому", старался припомнить свои стихи об нем, но не мог, среди усилий задремывал, потом опять силился сказать что-нибудь об общих вопросах".