Прощание
Шрифт:
Василь спал в своем закутке, отгороженном плащ-палаткой: свет его не беспокоил, к табачному дыму он привык, а голоса собеседники приглушали. Мигал светильник, сработанный из сплющенной снарядной гильзы, космы цигарочного дыма плавали вокруг чадящего фитиля, в таз капала вода с потолка. С появлением в землянке Василька Скворцов сперва выходил и других-прочих выводил курить на свежий воздух. Но постепенно и сам и другие-прочие все чаще стали обкуривать мальчишку. И сейчас, вечером, при шуме непогоды наверху, смолили толстые цигарки, добытый Иваном Харитоновичем самосад драл глотку. А были времена: покуривали греческие сигары и французские сигареты. Спасибо волынякам, ссудили Федорука куревом. И не одним куревом: по окрестным селам он разжился мукой, мясом, салом, солью. Покуда этим перебьемся, а там совершим налет на продовольственный склад, пошарим у господ фашистов
– Я все твержу своим хлопцам: цените молодость, да где там – молодые, зеленые и глупые.
– Чем же они глупые? – спросил Новожилов, ровесник хлопцев из хозвзвода, которые зеленые и глупые. – Что-то я не уловил…
– А чего тут улавливать? Молодость может по-настоящему оценить пожилой человек, молодость же все воспринимает как само собой разумеющееся… ну, скажем, силу, бодрость.
– Ого-го! – сказал Лобода.
– Вы все помоложе, можете не понять.
– Поймем, – веско сказал Лобода.
– Так вот, иногда хочешь и не всегда можешь, хе-хе! Желание вроде есть, а силенок увы и ах…
Усмехнувшись, Лобода переглянулся с Новожиловым, тот улыбнулся краешками красиво и капризно очерченного рта. Емельянов и Скворцов одновременно поморщились. Между тем Федорук продолжал:
– Когда-нибудь Красная Армия разгромит фашистов, так?
– Это будет скоро, – вставил Лобода.
– А по-моему, не очень, – сказал Скворцов.
– Сложно судить, – примиряюще сказал Емельянов. – Можем лишь гадать… Но мы прервали Ивана Харитоновича.
– Та чего там, прервали. Я про что? Я про то: разобьем бошей, и начнется мирный период. Вам, молодым, жить да жить, никакого Гитлера не будет в помине… А мне сколько останется, я ж старше вас годами.
– Еще поживете, – сказал Новожилов и обменялся с Лободой понимающим взглядом.
– Дякую. Сытый голодного не разумеет, так и молодой со старым… Жалко мне, конешное дело, что мало придется пожить после войны.
– Да что загадывать так далеко, Иван Харитонович? – сказал Емельянов. – Важней дожить до победы. А там уж и помирать нельзя, категорически возбраняется!
– Не стоит ставить телегу впереди лошади, – поддержал его Новожилов. – Сперва надо уцелеть на войне, затем уж хлопотать о долголетии.
Скворцов сказал, морщась от боли в пояснице:
– Надо, чтобы новая, мирная жизнь была не хуже, а лучше, чем была до войны. Потому что построится она на нашей с вами крови, на косточках тех, кто пал и падет за Родину. Нет и не будет фундамента прочней…
Помолчали. Послушали, как шумит непогода и шлепаются капли. Емельянов сказал:
– Сколько будет тех косточек? Сколько жизней?
– Тьма-тьмущая, – сказал Федорук. – Мильон? Три, пять? Кто подсчитает?
– Никто, – сказал Лобода. – Но лично я думаю: не больше миллиона.
И опять помолчали. Сказал Новожилов:
– Я, знаете ли, частенько задумываюсь: ну, хорошо, война страшная, немыслимая по жестокости, тут сплошь и рядом убивают. Но после нее неужели смогут убивать людей? Ну так, запросто, в уличной драке, скажем. Неужели можно будет сказать о ком-то: убит не на войне?
Федорук пыхнул дымком, и пламя заметалось, словно норовя сбежать с фитиля.
– Как бы не притерпелся народец к смерти. Когда столько ее перед очами-то… После гражданской войны это наблюдалось: равнодушней к смертям стали.
– Этого не должно быть, – сказал Емельянов, – трагедией очищаются.
– Не должно. – Удерживаясь, чтобы не поморщиться, Скворцов показал на закуток, где спал Василь: – Ради них воюем, ради будущих поколений. Им жить, Иван Харитонович!
– А я тож хочу пожить в свое удовольствие, – ответил Федорук, уже переводя в шутку, и первый засмеялся.
И Скворцов, не засмеявшийся вместе с другими, почувствовал близость к этим мужикам, с которыми воюет плечом к плечу и которых радостно видеть и слушать живых.
42
От Иосифа Герасимовича Волощака Скворцов узнал: переодетый в форму немецкого капитана подпольщик прошел в кабинет коменданта, застрелил его, в приемной застрелил адъютанта и благополучно скрылся. Волощак рассказывал об этом, не скрывая гордости. И сам Скворцов испытывал гордость за бесстрашных мстителей. Они бьют врага в городе, мы – в лесу. Все правильно… Городское
Шредер. Я был доволен: кое-какие перевязочные средства и лекарства появились. До этого выкручивался, изворачивался. Бои, стычки, число раненых не убывало, а чем бинтовать, как сушить и обрабатывать раны? Бинтовали полосами из простыней, которые я вымолил у прижимистого господина, то есть товарища Федорука. Вымолил… Сначала я требовал, затем униженно просил… Если б не вмешательство командира и комиссара отряда, товарищ Федорук прогнал бы меня! Простыней, однако, было ничтожно мало. Бинтовали также парашютной тканью, изрезанной на полосы, но она не пропускала воздух, влагу. Вместо ваты я использовал подсушенный мох, но он размокал, расползался. Спирт был на исходе, йод, новокаин. А с инструментами? Кое-что нам привезли из города. И надо ж было так случиться, что мой саквояж с хирургическими инструментами на переходе путешествовал в повозке, которая подорвалась на мине. Но как я ни горевал, а оперировать надо было. Когда взорвалась эта злосчастная мина, один повозочный был убит, второго ранило осколками в ногу. И вот назавтра при перевязке я увидел: нога потемнела, отек. Догадываясь, что это, надавил под коленом: потрескивание, газовые пузырьки! Сделал разрезы – один, другой, день ото дня разрезы становились шире, но инфекция ползла вверх, за коленный уже сустав. На четвертые сутки раненый говорит: «Арцт, нога не болит». Разбинтовываю: газовая гангрена во всей своей красе. Если срочно не ампутировать, он погибнет от заражения крови. Объясняю командованию; кто верит, кто не верит, сам раненый заявляет: «Давай, Арцт, режь, жить хочу…» Это и решило. Но чем резать, уважаемый господин, то есть товарищ, партизан? Мне подсказали: в соседних отрядах, бывало, обыкновенные пилы употребляли. Мне, воспитанному на классической немецкой хирургии, у которого еще недавно был такой инструментарий, орудовать ржавой ножовкой? Выхода не было: достали даже не ножовку, а лучковую пилу, прокалили ее, обтерли спиртом. Взамен скальпеля – лезвие опасной бритвы. Сосуды перевязывать – шелковые нити из парашютной стропы… Господи, будь со мной! И что вы думаете? Партизан остался жив: после операции перевезли в другой отряд, а оттуда самолетом – за линию фронта, в госпиталь. Ведь послеоперационный период очень важен, за больным нужен уход. Ну конечно, и операция кое-чего стоит, особенно в таких условиях. Между прочим, операционный стол сколотили из березовых стволов… Не буду лукавить: профессионально я вправе гордиться. А нравственный аспект? Оказываю помощь людям. Кстати, они столь же мужественно переносят страдания, как и немцы. Но они защищают свою родину, а немцы хотят ее захватить. Поэтому их здесь и называют – захватчики, оккупанты. Еще фашистами называют, гитлеровцами.
Я иногда смотрю на себя: долговязый, в каком-то балахоне, очки в золотой оправе, немец – в партизанском отряде! Увидела бы меня сейчас Гертруда, та, что провожала в армию в сентябре тридцать девятого. А родители? И родители, видимо, поразились бы. Раздумываю: чем закончится война и что станется со мною? Победят немцы – меня вздернут на виселице. Победят русские – буду в почете. Не надо мне никакого почета, дайте лишь возможность спокойно работать в клинике и оставаться порядочным человеком. И, наверное, женюсь на Гертруде. Если она примет меня… Это все в будущем. В настоящем – переходы по волынским лесам, хирургические операции и перевязки. Оружия мне не дают, и я рад этому: не уверен, смог ли бы стрелять по немцам. Одно – лечить раненых партизан, другое – убивать своих соотечественников.