Прощай, Хемингуэй!
Шрифт:
Вся личная драма писателя была доподлинно отражена на этой стене, способной рассказать о его тоске и смятении лучше, чем все его романы, письма, интервью и поступки. Тут, находясь наедине со своим телом, без свидетелей, если не считать неумолимого времени и бездушных, но вещих весов, Хемингуэй запечатлел в цифрах, более красноречивых, чем эпитеты, хронику надвигающейся смерти.
Приближающиеся шаги прервали размышления Конде. С самым невинным лицом он высунулся из туалета и увидел перед собой директора с паспортами в руке.
— Где он хранил огнестрельное оружие? — спросил Конде, не дав директору заговорить первым.
— Рядом с гардеробной у него была специальная стойка. Кое-какое
— Этот сукин сын был просто одержим оружием! Ну, а «томпсон»? Где он хранился — здесь или там?
— Обычно он хранил его в Башне. Здесь же он держал охотничьи ружья и «манлихер» — тот всегда висел у книжного шкафа.
— Я готов поспорить, что видел этот «томпсон». — Конде попытался напрячь память, выдавить из нее нужное воспоминание. — Ну хорошо, который из них относится к пятьдесят восьмому году? — спросил он у Тенорио, разложившего паспорта на секретере под неусыпным взглядом большого африканского буйвола.
— Вот этот. — Директор протянул ему один из паспортов. — Выдан в пятьдесят седьмом году.
Конде просмотрел его страничка за страничкой, пока не нашел то, что искал: отметку о выезде с Кубы четвертого октября 1958 года, а рядом въездной штамп, проставленный в аэропорту Майами, Флорида, в тот же день.
— Все верно, он закончил рукопись второго октября, в тот же день взвесился последний раз и уехал четвертого. Теперь нужно выяснить, что он делал третьего октября. И скажет нам это Маноло.
Тот уже просмотрел большую часть папок и сдвинул их в сторону.
— Это все документы на дом и землю, а это чеки от покупок, но за сороковые годы, — пояснил он. — Помогите мне разобраться с остальным.
Директор и Конде подошли к секретеру.
— Что вы ищете? — осведомился Тенорио.
— Я же вам говорил: третье октября пятьдесят восьмого года… Помогите ему, пожалуйста, а я на минутку отлучусь покурить.
Конде направился к двери и вдруг остановился. Взглянул на застывшего у стола Тенорио:
— А все-таки почему вы мне не сказали, кто был ваш дед?
Тенорио ответил ему неприязненным взглядом. Внешне он не был похож на Рауля Вильярроя, однако его рот и глаза были точь-в-точь как у маленькой девочки, сфотографированной вместе с Хемингуэем, — крестницы писателя, как гласила надпись на снимке и как ему об этом поведал сам Тенорио, если Конде не изменяла память. Бывший полицейский прикинул про себя, какие причины могли вынудить внука Рауля скрыть это родство, и обрадованно улыбнулся, когда услышал ответ, которого ждал.
— Хемингуэй говорил, что Рауль Вильяррой его четвертый сын. И мой дед этим особенно гордился. Для него в имени Хемингуэя заключалось нечто святое. И для матери тоже, а теперь и для меня.
— А святого нельзя касаться.
— Вот именно, — подтвердил Тенорио и, посчитав объяснение исчерпывающим, повернулся к Маноло.
Конде пересек гостиную и, прежде чем выйти на улицу, еще раз окинул взглядом ее убранство, включая картины, изображающие корриду, никем не занятые кресла и маленький бар с пустыми бутылками, простерилизованными временем; заглянул напоследок в столовую с ее охотничьими трофеями и накрытым столом, уставленным изящной посудой с клеймом «Усадьба «Вихия»; разглядел в глубине комнаты, где Хемингуэй обычно писал, изножье кровати, на которой писатель спал во время сиесты и после попоек. Конде знал, что подошел к концу чего-то, и готовился попрощаться с этим домом. Если предчувствия его по-прежнему не обманывают, много лет пройдет, прежде чем он вновь появится в этом ностальгическом и таком литературном месте.
С
Уже не торопясь, Конде вернулся к дому и уселся на ступеньках у входа. Если он прав, то Маноло должен выйти сейчас с документом, датированным третьим октября 1958 года. Поэтому он ничуть не взволновался, услышав голос лейтенанта, шедшего к нему с распиской в руках:
— Вот она, Конде.
— Сколько он ему заплатил?
— Пять тысяч песо…
— Огромные деньжищи. Даже для Хемингуэя.
— Кто такой Каликсто Монтенегро?
— Один весьма странный работник. Хемингуэй рассчитал его в тот день, заплатил компенсацию и, если я не ошибаюсь, посадил на «Пилар» и отправил в Мексику.
— И из-за чего весь этот сыр-бор?
— Я думаю, он был единственным свидетелем убийства агента ФБР… Хотя уверен, что не он один видел, как того хоронили в загоне для петушиных боев.
— Но кто все-таки убил этого типа?
— Пока не знаю, но возможно, мы сумеем узнать это прямо сейчас. Если, конечно, ты не очень торопишься и согласишься съездить со мной в Кохимар.
— Добрый день, Руперто.
— Это опять ты?
— Да. Но главное не это, а то, что на сей раз я пришел с полицейским. Дела-то у нас неважнецкие. Вот знакомьтесь, это лейтенант Мануэль Паласиос.
— Больно щуплый для лейтенанта, — проворчал Руперто и улыбнулся.
— И я того же мнения, — подхватил Конде и уселся на камень, который облюбовал еще утром. Руперто же по-прежнему сидел, прислонившись к дереву, напротив речного причала, в своей красивой панамской шляпе. С тех пор он ни на шаг не сдвинулся со своего места, и казалось, что они с Конде только что прервали разговор. О том, что время не стоит не месте, свидетельствовала лишь зажатая между пальцами Руперто сигара, докуренная почти до самого конца и распространявшая вокруг едкий запах горелого табачного листа.