Прощение
Шрифт:
Мы ждали решения судьи. Проходили дни, которые перерастали в недели.
Это было похоже на бесконечное черно-белое кино. Я жила от утра до вечера, пытаясь сохранить ясность рассудка. Потом отправилась вместе с Эмори на выступление Клэр. Я установила вентилятор в своей комнате, чтобы не просыпаться среди ночи мокрой от пота, потому что мне не помогал даже кондиционер. Я начала совершать пробежки от дома до церкви, а затем спускалась по холму к дому Сассинелли и поднималась обратно. Мне хотелось быть в хорошей форме. Нет, мне хотелось отвлечься. Однако ничего не помогало. Ничего не приносило даже малейшего удовлетворения. Я всегда хотела быть стройной, как Клэр, и теперь добилась этого, но все равно была недовольна, потому что ушивать брюки в талии оказалось непосильным делом. Уроки не радовали меня, все, что раньше приносило удовольствие, теперь стало рутиной. Наши семейные вечера были ужасными, ведь на них не было моих сестер. К нам заезжали родственники и некоторые покупатели маминых работ. Я видела ужас на их лицах, когда
Сассинелли остались на лето в своем доме в Кейп-Коде. Один Мико проводил здесь с друзьями лето – последнее перед поступлением в колледж. Большую часть времени он занимался кемпингом. Когда Мико был дома, я чаще обычного выгуливала Руби. Мико сидел на крыльце дома, без рубашки, в большой компании. Однажды они помахали мне, но Мико что-то сказал им, и они резко опустили руки. Наверное, он рассказал о том, что случилось с моими сестрами. Они повели себя как большинство людей, узнавших о нашем горе. Словно устыдились чего-то.
Спустя несколько дней после отъезда Мико позвонила миссис Сассинелли: женщина, убиравшая в их доме, уволилась, и она спрашивала меня, смогла бы я делать эту работу. Я убирала в доме Сассинелли, чтобы заработать денег. Конечно, я не испытывала особого удовольствия, когда стирала пыль с флорентийских ваз и керамических статуэток, изготовленных моей мамой, или вытирала рамы многочисленных картин, но в доме было тихо и просторно, и это казалось мне каким-то чудом. Закончив уборку, я бродила по дому. Мне казалось, что меня назначили смотрителем музея и за хорошо выполненную работу разрешили прикоснуться к драгоценному наследию. Как-то раз, начистив до блеска резные перила лестницы, я съехала по ним. В другой раз я надела меховое манто миссис Сассинелли и стала перед зеркалом, наслаждаясь мягкостью меха, как будто это был воздушный десерт. Я представляла себя богатой женщиной, у которой таких манто целых шесть. А однажды я включила динамики и слушала Вивальди. Когда я начала танцевать в просторном холле, солнечный свет, пробивавшийся сквозь стекло, превращал мой наряд в красочный костюм Арлекино. В доме Сассинелли было прохладно, намного прохладнее, чем в нашем доме, даже с включенным кондиционером. Я всегда находила себе дело, чтобы задержаться подольше, выдраивая кухню до блеска. Чего мне хотелось больше всего, так это растянуться на широкой софе И гаснуть навсегда. Однажды так и случилось. Я чуть не потеряли дар речи от страха, когда вернулся Мико с друзьями и начал тарабанить в дверь. Выйдя на яркое полуденное солнце, я с облегчением услышала, что Мико ограничился коротким объяснением, сказав, что я «просто девчонка из дома неподалеку».
Серена написала мне, чтобы узнать, не хотела бы я к ним приехать, они могли бы даже выслать мне билет. Мне очень хотелось поехать, и родители поддержали эту идею, ведь я никогда не видела океана, но я отказалась, поскольку морально не была готова проводить время в компании. Я написала в ответ, что надеюсь снова получить приглашение, например, следующим летом, – тогда я точно приеду, а сейчас я нужна дома.
Вечером, когда жара спадала, я выводила Руби, чтобы она постояла у ручья. Комары искусали мне лицо, и Руби нервно била хвостом, отмахиваясь от них, хотя я втирала в ее бока средства, обещавшие защиту от надоедливых насекомых. Я знала, что ей уже девятнадцать лет, что она приближается к тому возрасту, когда мы должны отдать ее в Гилдинг-Гейт, где такие тихие лошадки катали детей с церебральным параличом и даже взрослых, – это считалось хорошей терапией. Мы с папой подписали документы, но, когда за Руби приехали, я плакала сильнее, чем на похоронах. Папа вымыл ее стойло мягким мылом, а на полу разложил свежую солому. Я не смогла бы сделать этого сама. Широкая спина Руби была последним мостом, который соединял меня с сестрами. Сейчас он исчез.
Теперь, когда мне не надо было ухаживать за Руби, все мои вечера были свободными. Я стала помогать в церкви, в основном сортировать почту, потому что только так я могла уединиться. Клэр и Эмма пригласили меня принять участие в семинаре о ролевом поведении женщины в мире. Я отказалась, но мама настояла на том, чтобы я пошла. В библиотеке Седар-Сити собралось более десятка девочек. Вела занятие женщина из нашей церкви. Она была еще и писательница, сочинившая пьесу о Ное и его ковчеге и музыку к ней. Пьеса шла в театрах лондонского Вест-Энда. Однажды я даже участвовала в дискуссии о том, может ли женщина совмещать работу с семьей, когда услышала, как две женщины начали перешептываться:
– Это она. Та девочка, которая присутствовала при убийстве двух маленьких детей. Ну, помнишь, дело о Мрачном убийце?
Я больше не вернулась туда.
Мама сказала, что решение судьи задерживается, потому что Скотта Эрли снова обследуют. Им занимались психиатры из Солт-Лейка и Феникса, прибыл даже специалист из Филадельфии. Они беседуют с людьми из его родного городка Кресент-Сити в Колорадо, встречаются с профессорами и университетскими друзьями Эрли.
Папа не находил себе места. Он так истоптал
Все свое время я проводила с Рейфом, и, в конце концов, он начал узнавать меня быстрее, чем маму. Бедняжка Рейф.
Мама так и не полюбила его – я имею в виду, по-настоящему, – пока он не начал сидеть и ползать.
Я оглядываюсь на тот бесконечно растянувшийся год. Нельзя сказать, что мама не обращала на Рейфа внимания, она всегда следила за тем, чтобы он был чистым и от него приятно пахло, но я никогда не слышала, чтобы она пела ему или разговаривала с ним, как делала это, когда Беки была крошкой. Случались и другие странные, если не сказать тревожные, вещи. Когда малышу исполнился месяц, родители положили его в детскую, вместо того чтобы оставить колыбельку в своей комнате. Я любила уединение, тем не менее, всегда оставляла двери открытыми, чтобы Рейф слышал мое дыхание, щелканье клавиш, тихую музыку, чтобы он знал, что кто-то рядом. Мама обращалась с ним, как с симпатичным маленьким щенком, дорогим ее сердцу, но не принадлежащим ей полностью. Ее как будто не было с нами. Папа сказал, что ее нельзя в этом винить. Доктор Пратт высказался в том же духе.
Но, благодарение Отцу Небесному, я не смогла противиться Появлению на свет маленького братика. Когда я заходила в комнату, словно включался какой-то механизм. Его взгляд останавливался на мне, притягивая к себе, словно руками. Рейф ерзал, извивался и аукал, как маленький морской котик. Папа был прав. Рейфу удалось заманить меня в ловушку любви. Как можно было не любить этого маленького человечка, главную радость для которого составляло счастье общения? Достаточно было пощекотать его под толстеньким подбородком, как он начинал пускать пузыри от удовольствия. Кто еще с радостной улыбкой, переходящей в восторг, встречал бы меня, когда я ставила на голову пластиковый коробок даже не в четвертый раз, а в двадцатый? Он был толстым веселым карапузом, словно ему суждено было своим здоровеньким видом отвлечь нас от мыслей о Беки и Руги, так что даже дядя Пирс признал, что этот мальчик послан нам как источник радости. Когда ему исполнилось всего шесть недель, он привел маму в изумление тем, что проспал с семи вечера до восьми утра. Я вошла в комнату, чтобы потрогать его и проверить, жив ли он. Он был для меня так важен, что я могла бы проверять его чаще, чем замки на дверях.
Мама не делала ничего – только спала. Я не будила ее, считая, что в своих снах она снова может расчесывать непослушные волосы Рути, или пробовать расшатать молочный зубик у Беки, или приготовить для них вкусное жаркое.
Невооруженным глазом было видно, что просыпаться для мамы означало выполнять какую-то непосильную обязанность. Она никогда не была злой, она просто перестала проявлять инициативу. Миссис Эмори попросила маму помочь с занятиями в начальной школе, но по ее лицу я увидела, что она по жалела о своей просьбе, еще не до конца озвучив ее. Затем он предложила маме наблюдать за работой с женщинами в при ютах для бездомных, учить детей рисовать, но мама честно призналась, что не сможет находиться с детьми. Она согласилась помочь упаковывать посылки (с книгами, шарфами и рубашками, банками с джемом) для молодых людей, которые отправлялись в миссионерские поездки. Предполагалось, что родители молодых миссионеров сами должны делать это, но в некоторых семьях детей было так много, что на посылки не оставалось времени.
Раньше мама возила меня в музеи и университеты, чтобы история и биология не казались такими скучными предметами. Теперь она расписывала мне задание, если вообще о нем вспоминала, и говорила, чтобы я сама поискала материал в Интернете. Когда закончился учебный год, она словно почувствовала облегчение, освободившись от обузы. На этот раз мы закончили учебу раньше, в середине мая. Она отметила результаты экзаменов и отослала их в местный совет по образованию.
Мы получили ответ с подтверждением, что мои результаты позволяют мне перейти в старшую школу. Но я не чувствовала себя так уверенно, как тогда, когда мама водила меня на постановки, чтобы я могла понять всю сложность языка Шекспира. Я начала просматривать свою старую памятную книгу: там были собраны всякие фотографии, записи и мои характеристики (взрослые описывали меня как «преданную, усердную, но упрямую»). Я стала дополнять ее, наблюдая из-за стола за тем, как мама вяжет Рейфу свитера на зиму, не отрывая глаз от сарая, словно она могла силой одного взгляда превратить его в пепел. Она как будто забыла, что такое игра и что Рейф как никто нуждается в этом. Мама просто механически расклады-рала игрушки – не строила из них никаких фигур, не подбрасывала их в воздух.