Прошлое
Шрифт:
Римини застонал, захлопнул книгу и закрыл лицо руками. Его словно уничтожили, стерли в порошок, а диспропорция между причиной и следствием лишь усугубляла его отчаяние. В конце концов, если разобраться, Кайке не был ни его другом, ни сколько-нибудь важным в его жизни человеком. Лишь фотография — не столько воспоминание, сколько пришедший извне зрительный образ — доказывала, что по крайней мере когда-то они были рядом, буквально в полуметре друг от друга. В памяти почему-то сохранились другие детали того вечера: скудно обставленные комнаты, толстый мягкий ковер на полу — неприятная причуда хозяйки, из-за которой все гости оказались запечатлены на пленке без обуви. А потом была еще встреча в Рио-де-Жанейро — прозрачная, мимолетная и на редкость легкая, скорее всего, благодаря свежему ветерку, тянувшему с моря, шелесту листьев и какому-то особенному энтузиазму, с которым София и он, Римини, путешествовали. И все же… в этой встрече было и что-то неловкое; она повлекла за собой недопонимание и даже какую-то отчужденность, а все потому, что тот вечер, который они провели с Кайке в Буэнос-Айресе, был для них обоих мимолетным, малозначительным эпизодом и скоро полностью стерся из памяти, вытесненный новыми впечатлениями. И все же… Зародившиеся в душе Римини подозрения множились и усиливались — лавинообразно, с чудовищной, неожиданной для него самого скоростью. Неужели София когда-то была влюблена в Кайке? Или же Кайке когда-то влюбился в Софию? А не было ли у них романа в Буэнос-Айресе? Неужели та невинная встреча в Флорестре, в окрестностях Рио-де-Жанейро, была не такой легкой и ни к чему не обязывающей, как он тогда думал? Вполне вероятно, что за любезными, но совершенно бесстрастными отношениями Софии и Кайке скрывалась тоска по другим, куда более эмоциональным встречам, — не зря Римини еще тогда показалось, что выглядели эти двое как участники заговора: так порой ведут себя в присутствии посторонних некогда любившие друг друга люди, которые по обоюдному согласию решают хранить тайны своей прошлой жизни. Впрочем, все эти гипотезы даже самому Римини казались
В гостиницу он вернулся с твердым намерением немедленно написать письмо Софии. Выйдя из метро, он увидел, что тучи в небе над городом постепенно расходятся, уступая место каким-то невообразимым фиолетовым разводам. Темнело; Кармен еще не вернулась с семинара. За стойкой скучал новый, еще не знакомый Римини молодой администратор; любезного юношу, видимо, успели предупредить о казусе с «сопровождающим лицом», и он без лишних слов протянул Римини подносик, на котором лежал ключ от номера и два сложенных листка бумаги, судя по всему — оставленные кем-то из знакомых записки. Римини кивнул и попросил, чтобы в номер принесли три банки пива и бутылку текилы. Администратор извинился и сообщил ему, что правом заказывать обслуживание в номере обладают только те проживающие, на чью фамилию он записан; Римини посмотрел на него и, решив не вступать в дискуссии и объяснения, развернулся и вышел из гостиницы. Прямо через дорогу был магазин самообслуживания, в котором Римини нашел все необходимое, а именно бутылку текилы (под правую руку), бутылку водки (для симметрии под левую) и, конечно, пиво (вместо обычных трех банок — шесть, которые, позвякивая друг о друга, болтались в специальной пластиковой держалке, не дававшей им разлететься в разные стороны). Судя по всему, в облике Римини было что-то странное и даже пугающее — по крайней мере, рассчитываясь с ним, кассир, он же, по всей видимости, хозяин, смотрел на него с беспокойством и опаской. Повинуясь не столько инстинкту чревоугодия, сколько желанию досадить продавцу чем-нибудь еще, Римини прибавил к списку покупок жевательную резинку и два пакета чипсов. В гостиницу он вернулся, навьюченный бутылками и пивными банками, всем своим видом давая понять окружающим, что глубоко их презирает. Помешать ему обслужить самого себя в номере никто не мог. Уже в лифте он достал из кармана записки и прочитал их: одна была от Кармен — она позвонила в гостиницу, чтобы передать Римини, что вечерний семинар затягивается и что она перезвонит позже, когда освободится; вторую — надо же, какой сюрприз! — оставил ему не кто иной, как Идельбер Авелар, который поселился в номере 610.
В течение нескольких следующих часов Римини пил, писал и рвал написанное в клочья. Он выпил: два пива, затем, прямо из горлышка, полбутылки текилы, затем еще банку пива — поранив при этом верхнюю губу не до конца оторванным алюминиевым язычком-крышкой — и под конец почти полную бутылку «Столичной»; взятый в ванной стакан для полоскания обогатил вкус водки слабыми нотками ментола. Он написал нечто вроде балансового отчета о своих отношениях с Софией: отчет, конечно, несколько запоздал, составлен был в спешке, а главное — в наиболее вдохновенных фрагментах абсолютно лжив; судя по всему, в намерения Римини входило не столько покопаться в памяти и восстановить прошлое, сколько осудить его, причем осудить предвзято; особенно досталось бразильским воспоминаниям, которые и спровоцировали этот нервный срыв, заставив его эксгумировать из могилы памяти то, что уже не могло иметь к его сегодняшней жизни никакого отношения. Кроме того, Римини сочинил нечто вроде приглашения, в котором — тоном обвинительным — предлагал Софии восстановить вместе события того вечера во Флоресте: «…Точно не помню, сколько времени вас тогда не было — тебя и Кайке, — но, по-моему, отсутствовали вы слишком долго, если учесть, что уходили вроде только для того, чтобы принести еще по стакану ананасового сока…» Этот документ заканчивался почти полицейской анкетой-опросником, пункты которой были пронумерованы с первого по двадцать пятый, — естественно, вопросы также были составлены в обвиняющем ключе. Таким же фальшивым был еще один документ, в котором Римини впервые признавался Софии в том, что чувствует по поводу нее, и брал всю вину на себя — чтобы отделаться от Софии раз и навсегда: их расставание, писал он, показало, что он патологически не способен любить не только ее, но и вообще кого бы то ни было. Затем он стал уничтожать написанное: мял бумагу, швырял ее на пол, потом делал плотные бумажные комки и кидал их в полуоткрытое окно; часть была порвана на мелкие кусочки и выброшена в унитаз — эти клочки Римини проводил в последний путь издевательски весело звучавшей струей мочи. Каким-то листочкам повезло больше: их Римини торжественно сжег прямо в ванне. Вот за этим-то делом он и застал сам себя, случайно взглянув в зеркало. Он был раздет догола, покрыт слоем липкого пота, а его лицо до безобразного раскраснелось от выпитого алкоголя и к тому же было изрядно перепачкано чернилами.
Судя по всему, эта вакханалия продолжалась несколько часов. Неудачи только раззадоривали Римини, заставляя его писать вновь и вновь. Ему хотелось испугать Софию, обратить ее в бегство, извиниться перед ней, исчезнуть раз и навсегда — и пусть эти жалкие строчки станут для нее последним напоминанием о нем. Ему хотелось освободиться, очиститься и одновременно — уничтожить, уничтожить что-то, что-то живое, что-нибудь. Он уже собрался было написать одно из писем на собственном теле — его кожа показалась ему отличным пергаментом, способным надежно, на века сохранить написанное на нем. От этой затеи его отвлек звонок телефона — Римини вдруг вспомнил, что за последние несколько часов уже неоднократно слышал этот мелодичный сигнал, но не счел нужным отреагировать на него; на этот раз он решительно взял трубку. Звонил Идельбер Авелар. Он официально представился Римини, процитировав слово в слово те три строчки, которыми описывалась его профессиональная деятельность в программе конгресса, после чего устроил какое-то телефонное родео, со множеством намеков, подсказок, поддавков и прочих вежливых уверток, которые вот-вот должны были смениться корректно сформулированной, но настойчивой просьбой, если бы не Римини: не дожидаясь конкретизации темы, он перебил собеседника, буквально вылив на него ушат ругани и оскорблений. Авелар повесил трубку. Римини постоял неподвижно, принюхался к исходившему от него самого запаху и счел за лучшее удалиться в ванную; на какое-то время он, мучимый рвотными позывами, завис над унитазом, но до опорожнения желудка через пищевод дело так и не дошло; впрочем, спазмы, как это ни странно, пошли Римини на пользу — по крайней мере, у него немного прояснилось в голове, и с глаз также спала мутная пелена, затуманивавшая взгляд. Римини вернулся к телефону, вспомнив, что видел на аппарате мигавшую красную лампочку — оказывается, кто-то уже оставил для него сообщение, как выяснилось, даже не одно, а целых три. Римини включил автоответчик и стал слушать. Все три сообщения оказались от Кармен; все три были записаны под аккомпанемент каких-то голосов, смеха, звона бокалов и музыки. В первом Кармен продиктовала ему адрес ресторана, где был устроен банкет по случаю окончания конгресса; во втором просила его поскорее присоединиться к ней, подкрепляя свою просьбу неплохо сымитированным детским хныканьем; в третьем, явно обеспокоенная и, похоже, уставшая, вновь продиктовала Римини адрес ресторана, причем интонация у нее была умоляющая. Римини стал искать ручку, чтобы записать адрес, но сделать это быстро у него не получилось — в итоге он так и не запомнил номер дома и не был уверен в том, что правильно расслышал название улицы. Воскресить автоответчик и прослушать сообщение заново ему не удалось; он добился лишь того, что его соединили сначала с прачечной, почему-то открытой в столь поздний час, затем с диспетчером гостиничной автостоянки и с кем-то из дежурных администраторов — и никто из абонентов не смог объяснить Римини, как следовало пользоваться автоответчиком, чтобы воспроизвести прослушанные сообщения. Неожиданно в трубке зазвучал уже знакомый Римини голос: ему вновь звонил Идельбер Авелар. Судя по всему, этот выдержанный и воспитанный человек принял нелегкое решение: сделать вид, что Римини ничего не говорил, а он ничего не слышал; выбрать столь унизительный нулевой вариант в отношениях с обхамившим его собеседником Авелара сподвигла необходимость все-таки получить свою аккредитационную карточку.
Римини расплакался. Он плакал, плакал и плакал до тех пор, пока от слез у него не разболелись глаза; против этой напасти могло помочь лишь одно средство — сон. Спал Римини беспокойно: ему снились неспешно вращающиеся вентиляторы на крыше гостиницы, залитый водой пепел, какие-то звонки, шум лифта, скрип двери и прикосновение чьих-то пальцев, гладивших ему бедра, голени, ступни. Приоткрыв глаза, он увидел женщину, очень
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Он вошел в ванную и увидел ее: она стояла к нему спиной, задрав подол ночной рубашки до пояса. Римини подошел к ней аккуратно — чтобы не напугать — и, встав рядом, увидел, что Кармен втянула голову в плечи и смотрит куда-то вниз — внимательно и словно в нерешительности, не зная, радоваться ей тому, что происходит, или пугаться. Римини взял ее за руку, но Кармен, похоже, даже не отдавала себе отчета в том, что он был рядом. Проследив ее взгляд, Римини увидел на черной кафельной плитке пола две крохотные блестящие лужицы — как раз между расставленными босыми ступнями; по внутренней стороне ее бедер, по коленям и голеням на пол стекали две тонкие, как ниточки, струйки.
Опять слишком поздно, или нет — слишком рано. Во всем, что касалось беременности Кармен, привычные законы логики не действовали; само время, казалось, попало в какую-то серьезную аварию, в результате чего причинно-следственные связи уступили место случайности. Вот и сейчас: во-первых, все началось, естественно, за полночь; во-вторых, никто ни к чему не был готов — несмотря на очаровательную округлость живота Кармен, будившую в Римини скрытые отцовско-акушерские инстинкты и заставлявшую его время от времени издавать извращенно-восторженные стоны, срок беременности не превышал тридцати двух недель. Они не успели подготовить ни подходящую одежду, ни деньги, они не продумали даже схему действий на случай непредвиденного развития ситуации — в общем, ничто из того, о чем им говорили на первом и единственном занятии для будущих родителей, где они побывали вместе с еще полудюжиной пар, не пошло им на пользу. Впрочем, как и предупреждали их обоих, никакие курсы не способны полностью подготовить родителей, ждущих первенца, к преждевременным родам — хотя они случались не так и редко. Кармен, как завороженная, разглядывала в зеркале неожиданно расплакавшуюся нижнюю часть своего тела, а Римини начал изображать активную деятельность, бросившись искать что-то, что можно было бы набросить ей на плечи; из всех возможных вариантов он остановился на старом зеленом пальто с воротником в полосочку, с оторванным, болтавшимся, как высунутый язык, клапаном кармана и с пригоршней нафталиновых шариков в кармане с другой стороны; затем он опустился на пол и попытался надеть на ноги Кармен первые попавшиеся сандалии. Оба были потрясены не тем, как мало они были подготовлены, и даже не драматизмом ситуации — а собственно тем, как стремительно в их жизнь проник страх, парализовав всякую способность действовать осмысленно.
Они поймали такси и поехали в больницу. Кармен, широко расставившая ноги, занимала почти все заднее сиденье. Римини оставалось только вжаться в дверцу — и к его страху почему-то добавлялось дурацкое беспокойство за дерматиновую обивку, на которую лилась околоплодная жидкость. Ехали они молча, время от времени держась за руки, словно успокаивая друг друга и в то же время прося о помощи. Чувство близости, которое их объединяло и какого они уже давно не испытывали, было тем же, что охватывает пассажиров самолета, когда они, совершенно случайно одновременно выглянув в иллюминатор, обнаруживают, что висящий под крылом двигатель горит. «Музыка не помешает?» — поинтересовался таксист, занося руку над магнитолой. Римини и Кармен переглянулись и ничего не ответили; впрочем, через несколько минут, после того как машина на огромной скорости проскочила на красный свет уже третий перекресток кряду, Кармен чуть наклонилась к Римини и тихонько спросила: «Это что, вирус?» Римини вопросительно посмотрел на нее. «Я про музыку», — уточнила Кармен. «А», — сказал Римини и прислушался — в динамиках действительно звучал «Вирус». Еще несколько минут они молча прислушивались, словно ожидая, что в каком-то аккорде или в какой-то строчке текста вдруг обнаружится совершенно особое, исполненное глубокого смысла, адресованное лично каждому из них послание. Кармен стала непроизвольно подпевать в такт знакомой музыке, а затем неожиданно поднесла к лицу руку, которой только что гладила себя между ног. «Просто вода», — сказала она, словно бы с разочарованием, и тотчас же сунула руку под нос Римини. Тот не стал принюхиваться, но просто прижался к ладони Кармен губами и уже не отпускал ее до конца поездки. «Откуда заезжать — по Гаскон или по Потоси?» — поинтересовался таксист за несколько кварталов до больницы. Римини задумался, сбитый с толку совершенно неуместными, как ему показалось, нотками превосходства в голосе водителя. Он обернулся к Кармен, но та как раз смотрела в окно и явно была мыслями очень далеко — как от машины, так и от топографических премудростей. «А какая разница?» — спросил Римини у шофера. Тот с торжествующей улыбкой на лице посмотрел на Римини в зеркало заднего вида и торжественно объявил: «Эй, мужик, а ведь ты не въезжаешь. Сворачивать-то надо с Потоси. Родильное отделение у них с той стороны».
Санитар усадил Кармен в древнюю инвалидную коляску и удалился под душераздирающий аккомпанемент резиновых подошв, издававших кошмарный скрип и стон при каждом его шаге; вместо него откуда-то появилась молодая женщина-врач, пригласившая вновь прибывших следовать за ней. Римини покатил кресло. К этому времени он уже успел не на шутку переволноваться и обозлиться на весь мир: ему казалось, что даже время течет непростительно медленно, и те несколько минут ожидания, которые выпали на их долю в приемном покое, были просто невыносимы. Ожидание казалось ему просто чудовищным — словно Кармен истекала кровью на глазах у множества врачей, и не где-нибудь, а в больнице, и при этом на нее никто не обращал внимания. На самом же деле дежурный акушер осмотрел Кармен почти сразу после того, как она появилась в приемном покое; Римини показалось, что под маской безразличия тот пытается скрыть от них свою серьезнейшую обеспокоенность состоянием пациентки. Кармен же, оказавшись в стенах родильного отделения, словно сбросила с себя груз ответственности и почти отключилась, впав в какое-то странное полубессознательное состояние; акушер заверил обоих, что родить прямо сейчас у Кармен даже при всем желании не получится и что придется некоторое время подождать. Вслед за этим он вызвал врача, чем изрядно обеспокоил Римини. Больше всего переезду из приемного покоя в кабинет дежурного доктора противилось старое кресло-каталка: его передние колесики так и норовили встать перпендикулярно направлению движения и, сколько Римини ни бился, никак не хотели ехать туда, куда ему было нужно; приходилось останавливаться, обходить кресло, опускаться на колени и руками возвращать колесики в требуемое положение — все это повторялось через каждые несколько метров. Врач вошла в крохотный кабинет, в котором с трудом помещались кушетка, вешалка и почему-то — высоченный табурет, как из какого-нибудь виски-бара семидесятых годов; повесив себе на грудь стетоскоп, она предложила Кармен перебраться на кушетку и попросила Римини выйти за дверь; тот медлил — слишком уж не хотелось терять Кармен из виду. Чтобы оправдать свое присутствие, он стал суетливо помогать ей во всем — пересечь крохотный кабинет, развернуться и сесть; эти нехитрые движения он заставил ее сделать так медленно, словно под его ответственностью оказалась стеклянная кукла. Кармен аккуратно откинулась на кушетку, уперев локти в черный дерматин, а Римини помог ей поднять ноги на край ложа — выглядело это торжественно и чуть театрально: Римини походил на колдуна или фокусника, старательно готовящего своего ассистента к сеансу левитации. Разогнувшись, он тотчас же встретился взглядом с женщиной-доктором; та смотрела на него столь же безразлично, разве что чуть более снисходительно, чем раньше. «Выйдите, пожалуйста, в коридор», — повторила она. Римини вспомнил, как в детстве он порой, понимая, что упрямство ни к чему не приведет и ничего не изменит, все равно настаивал на реванше в заведомо проигрышной партии. Не желая выглядеть столь же глупо и сейчас, он вопросительно посмотрел на Кармен, словно ожидая от нее окончательного вердикта — стоит ли продолжать упорствовать или же можно покориться судьбе. «Иди, иди», — сказала она, явно выражая желание врача, но не свое собственное.
Осмотр и консультация продлились не больше десяти минут. Все это время Римини, естественно, простоял у самой двери кабинета — как часовой. Он то и дело, убедившись, что в коридоре никого нет, прикладывал ухо к стыку двери и косяка в надежде узнать, что происходит там, в кабинете, чуть раньше, чем ему об этом объявят. Кроме биения собственного сердца, услышать ему так ничего и не удалось. За это время мимо него прошли санитар с носилками, монашка в очках, двое врачей в бахилах и с масками, опущенными на грудь; затем медсестра прокатила мимо него коляску со стариком, съежившимся под тяжелым шотландским пледом, — увидев Римини, старик повернул голову в его сторону и даже приподнял было руку, не то здороваясь с незнакомцем, не то прося его о помощи; именно в этот момент дверь в кабинет распахнулась и зазевавшийся Римини чуть было не упал в проем. «Вашу жену нужно госпитализировать, — услышал он голос врача. Женщина сунула ему в руки какие-то бумаги и сказала: — Идете на первый этаж и оформляете поступление пациента в приемном покое». И что — это все? Так просто? Римини попытался что-то возразить — опять же, скорее как в детстве, когда сам факт протеста казался ему доказательством собственной независимости и самостоятельности; но врач уже повернулась к нему спиной и пошла прочь по коридору — двигалась она легко и стремительно, словно бы не шла, а слегка подпрыгивала на пружинящих резиновых подошвах спортивных тапочек; глядя ей вслед, Римини вдруг ощутил безотчетное желание сыграть в теннис — лучше всего на грунтовом корте, свежепосыпанном кирпичной пылью.