Прошлое
Шрифт:
В ту ночь было очень душно. Небо сначала заволокло тучами с красноватой кромкой, и все думали, что будет гроза, но — ни грома с молниями, ни ливня так и не дождались. Вскоре подул легкий благодатный ветерок, тучи разметало по периметру небосвода и над городом засверкали звезды. Мир полностью обновился — но без всякой торжественности, почти незаметно, сдержанно, в соответствии с самыми строгими правилами хорошего тона. Больница, к счастью, отличалась на редкость либеральным отношением к посещению пациентов; Римини обзвонил близких из телефона-автомата, стоявшего на первом этаже, и в назначенное время вся компания приглашенных, не встретив на своем пути никаких препятствий, собралась в палате. Как и следовало ожидать, отец Римини проявил повышенное внимание к медсестрам, особенно их белым халатам и форменным двуцветным туфелькам; он привычно источал несколько небрежные приветливость и великодушие, к которым на этот раз, по случаю преждевременных родов и веса ребенка — килограмм шестьсот семьдесят граммов, — добавил драматизма. Шампанское — пятилитровая бутылка — оказалось теплым и без газа; горький шоколад — немецкий — едва не превратился из огромной плитки в бесформенную массу; цветы, которыми кровать Кармен завалили, почти как свежую могилу, были настолько сухими и безжизненными, что казалось, их путь в больницу пролегал по безводной пустыне. (И все же с каким облегчением вздохнул Римини, когда отец подозвал его к себе театрально-величественным жестом — ни дать ни взять мафиози районного масштаба — и отвел в сторону, а затем затолкал в ванную, запер за собой дверь и даже прислонился к ней спиной, — после чего, столь же театрально озираясь, что было совершенно излишне, учитывая, что в ванной, кроме них, никого не было и быть не могло, достал из-за пазухи конверт и вручил его Римини; этих денег должно было с лихвой хватить на оплату услуг анестезиолога, акушерки и неонатолога.) Чуть позже подъехали родители Кармен. Они немного поплакали, рассказали пару невероятно смешных, как им казалось, историй из детства дочери и вознамерились, по всей видимости, задержаться надолго; отец Кармен даже предложил совершить тайный набег на соседнюю палату, чтобы разжиться дополнительными стульями. Почувствовав неладное, отец Римини обрушил на гостей такую лавину эмоций, впрочем сугубо положительных, такое радушие и такую простоту, граничащую с бесстыдством и пошлостью, что те, почти парализованные
Римини отключился, а проснувшись, увидел в дверях встревоженное и бледное лицо Виктора. Кармен крепко спала. Римини решил, что тоже спит, и снова прижался лицом к ее ногам; затем он почувствовал, как чья-то рука легла ему на плечо. «Виктор, который час?» — спросил он. «Сам не знаю», — ответил тот. Римини приподнялся, и они с Виктором обнялись. От гостя исходил даже не табачный, а какой-то дымный запах, наподобие того, что остается на одежде после посещения похорон. «Тише, давай выйдем», — прошептал Римини, стараясь не разбудить Кармен. В коридоре Римини обратил внимание на какую-то неестественность в поведении друга — напряжение, которое выдает человека, не умеющего притворяться. Он присмотрелся повнимательнее — глаза у Виктора были воспаленные и красные. «Как все прошло?» — спросил тот, хлопнув Римини по плечу. От неожиданности Римини чуть было не потерял равновесие и даже облокотился о стену, чтобы не упасть. «Хорошо, — сказал он. А затем подумал: а хорошо ли? — Хорошо, — повторил он. — Слушай, сейчас ведь, наверное, очень поздно. Нет, наверное, совсем рано. Тебя-то как сюда пропустили в такое время?» — «Ребенок где, с вами в палате?» — спросил Виктор. Римини покачал головой. «В инкубаторе», — сказал он. Даже услышав слово «инкубатор», Виктор не забеспокоился, а, скорее, отвлекся от каких-то своих мыслей. «Он еще и дышать-то сам не может, — пояснил Римини. — Там в легких какая-то мембрана или что-то в этом роде — так она у него еще до конца не сформировалась». Пару секунд они постояли молча. Затем Виктор снова стремительно обнял его — получилось немного искусственно. Римини в нос ударил неприятный запах, исходивший от его одежды, и он поспешил высвободиться. «Виктор, в чем дело?» — не слишком любезно спросил он. Виктор задумался, и Римини понял, что тот явно просчитывает, стоит ли говорить ему что-то важное и, судя по всему, неприятное. «Виктор, я слушаю», — загоняя друга в угол, требовательно сказал Римини. «София звонила, — сказал Виктор. — Фрида умерла. Инфаркт произошел, когда ее везли на рентген. Обширный инфаркт. Это когда сердце разрывается изнутри — говорят, страшная штука. София здесь одна с ней была. Она мне позвонила, ну, я и приехал — сам понимаешь, куда тут денешься. Потом еще люди подошли — сестра, кое-кто из учеников, пациенты. А потом мы пошли с ней в бар вдвоем, сидим, кофе пьем, а она вдруг как хлопнет себя по лбу — Римини! И обо всем мне рассказала. По ее прикидкам выходило, что ребенок уже должен был родиться. Так ты представляешь, она хотела еще и к тебе забежать. Поздравить и все такое. Со свидетельством о смерти Фриды в руках. Я ей говорю — ты с ума сошла? Она подумала и сказала — ты, наверное, прав, лучше потом, вдвоем. Я дал ей пару капель ривотрила, посадил в такси и даже сам поймал другую машину, чтобы она думала, что я тоже уезжаю. А через три квартала сказал шоферу, чтобы он разворачивался и вез меня обратно в больницу. Там на входе дежурные меня еще не забыли, потому и разрешили пройти. Уже решили, как назовете?»
Нет, в тот момент еще ничего не было решено. А вот десять месяцев спустя, сидя на залитой солнцем террасе кафе, Римини уже мог грозным голосом произнести: «Лусио, нельзя!» Лусио был тем же принцем-фехтовальщиком, но румяным и окрепшим; воспоминаний у него пока что почти никаких не было. Первый месяц своей жизни он провел в своем солярии на колесиках, а сейчас твердо вознамерился отведать лично приготовленное блюдо в стиле фьюжн — собранные в ладошку следующие деликатесы: подобранный на полу окурок, вскрытый пакетик с сахаром — часть содержимого уже была на слюнявчике с кармашками, — соска и успевший побывать у Лусио во рту чек за кофе, который Римини вот уже десять минут собирался выпить и все не мог урвать для этого несколько свободных мгновений. Выбор имени произошел сам собой — Римини даже не мог похвастаться тем, что это ему удалось убедить Кармен, отстаивавшую имена Антонио или Висенте, и ее родственников, хотя именно ему имя Лусио нравилось больше всего. До какого-то момента на небесно-голубой карточке, прикрепленной к инкубатору, значилось имя Римини — сам Римини, пока Кармен сцеживала молоко в палате интенсивной терапии, убивал время, болтая с медсестрами, с врачом-неонатологом и родителями других малышей, тоже находившихся в барокамерах; некоторые из младенцев весили при рождении меньше полукилограмма и по размерам едва превосходили плюшевых мишек, которыми папаши, чтобы как-то их развлечь, размахивали за прозрачными стенками их колпаков. Римини и сам не заметил, как стал называть сына «Лусио». Поначалу он произносил это имя как бы случайно, где-нибудь в середине ничего не значащей фразы, словно всем уже было известно, что ребенка зовут именно так. Через три недели, когда все немного успокоилось и Римини с Кармен уже чувствовали себя членами круга посвященных (для них стало повседневной рутиной то, что некогда было таинственным ритуалом, — например, визит в палату интенсивной терапии: позвонить в дверь, дождаться, пока ее откроют, вымыть руки дезинфицирующим раствором, надеть стерильный халат и передник, а на ноги непременно бахилы), Римини даже не пришлось отстаивать достоинства выбранного имени: окружающие — медицинский персонал и родители таких же, как и его ребенок, недоношенных младенцев, ставшие ему и Кармен за это время самыми близкими людьми, — уже называли мальчика Лусио, и это выходило так естественно, будто бы никаких других имен для новорожденных вовсе не существовало.
Против всех своих опасений, которые усилились преждевременными родами, Римини очень быстро убедился в том, что быть отцом — это вовсе не страшно и не трудно; более того, у него открылся настоящий отцовский талант, дремавший все те годы, что он не был востребован. Римини и представить себе не мог, что так легко вживется в эту новую роль. Так же, полагал Римини, до поры до времени в человеке могут дремать и способности к языкам — пока не будут востребованы какой-нибудь случайностью, каким-нибудь стечением обстоятельств; эти сравнения, впрочем, мало что могли объяснить в его собственной жизни: Римини виртуозно управлялся с пеленками, чем приводил в восторженное недоумение собственного отца, — и при этом столь же легко и стремительно продолжал забывать иностранные языки, о последствиях чего старался не задумываться. Римини забывал языки, как можно было бы терять кожу: в какие-то дни ее сходило больше, в какие-то меньше, но процесс не прерывался; ранки сначала болели, потом затягивались, живую плоть покрывал слой мертвой ткани. На время беременности Кармен — на все семь месяцев — болезнь Римини, которую он сам после поездки в Сан-Пауло стал называть «преждевременно развившимся лингвистическим синдромом Альцгеймера», отступила, отошла на второй план; затем рождение Лусио, а главное, необходимость с нуля осваивать правила существования в условиях больничного режима (Римини и Кармен были вознаграждены: сначала новый режим был для них как тюремный, а изучение родительских премудростей — как тяжкая повинность; но обычно молодые родители познают эти премудрости бок о бок с первенцем, и любая ошибка может поставить под угрозу новый, еще не сформировавшийся семейный уклад или вообще привести к какой-нибудь катастрофе со здоровьем; консультации с родителями помогают плохо — новоиспеченные дедушки и бабушки уже успевают забыть многое из того, что сейчас пригодилось бы их детям; а Римини и Кармен проходили тренировку у команды профессионалов, с которыми прожили бок о бок все то время, что Лусио находился в инкубаторе, что спасло их от многих роковых ошибок) — все это заставило Римини окончательно забыть о своей языковой амнезии, как о дурном сне.
Все шло хорошо вплоть до одного дурацкого вечера. Такие вечера со временем хочется, преодолевая брезгливость, взять двумя пальцами и резким движением выдернуть из жизни с корнем, раз и навсегда. Римини и Кармен решили сходить в кино. До этого они поужинали в ресторане. Вечер был не только дурацкий, но, кроме того, прохладный и неуютный. Лусио наконец уснул, прижавшись к груди Римини. Они походили по центру, не зная чем заняться; долгие месяцы сидения взаперти не прошли даром — квалификация в поиске развлечений была утрачена. Они принимали решения одно за другим и тотчас же принимались их корректировать, пока в конце концов не отменяли; так они и ходили, от игровых залов к магазинам с объявлениями о распродажах, принюхиваясь к запахам, доносившимся из дешевых кафе, и обходя то бросавшихся им прямо под ноги девушек с рекламными листовками, то назойливых нищих и инвалидов на улице Лавалье. Увидев афишу какого-то кинотеатра, Римини с Кармен чуть не прослезились: покопавшись в памяти, они пришли к выводу, что не были в кино почти полтора года. Поэтому сейчас они готовы были пойти смотреть почти все, что угодно, — так человек, вынужденный долгое время ограничивать себя в еде, набрасывается при первой возможности на любую пищу. Впрочем, одно условие Римини поставил — на какие боевики он с ребенком не пойдет. Его сильно беспокоило, что четырехмесячный Лусио может проснуться от какого-нибудь резкого звука — выстрела или взрыва, доносящегося с экрана, — и, когда он вернется из царства сна в реальный мир, сузившийся до размеров большого черного ящика, мир встретит его пулеметной очередью или, например, взрывом бензоколонки. В итоге они не поддались искушению посмотреть «один из самых дерзких образцов нового французского
До какого-то момента Римини даже не отдавал себе отчета в том, что фильм шел на французском. Лишь когда съехала нижняя строчка субтитров, он с ужасом осознал, что воспринимал диалоги не на слух, а читая перевод. И вот теперь, когда часть текста куда-то исчезла, а герои продолжали говорить по-французски, Римини охватила паника: он ничего не понимал. «Рамку!» — крикнул во весь голос кто-то из зрителей. Римини посмотрел на Кармен: судя по спокойному выражению ее лица, она даже не заметила пропажи субтитров. «Но как ты…» Да нет, все было ясно: Кармен прекрасно понимала французскую речь, и никакие субтитры ей были не нужны. Только он, он один, осиротел и потерял все. Он встал, перешагнул через открытую сумку, через зонтик, пробежал через зал по центральному проходу и, сориентировавшись по полоскам света под входными дверями, выскочил из зала в фойе — продавец сахарной ваты проводил его удивленным и в то же время по-коровьи невозмутимым взглядом; спустя десять секунд Римини, обнимая спящего сына, уже рыдал навзрыд в одной из кабинок туалета, созерцая, словно через мутное, залитое дождем ветровое стекло, произведение наскального искусства, выцарапанное на дверце кем-то из представителей первобытной расы в порыве вдохновения: здоровенный мужской член (вид спереди), с головки которого, нацеленной прямо на Римини, стекали капли спермы, сливавшиеся чуть ниже в номер телефона.
Долго плакать Римини не пришлось. Этот кризис, каким бы глубоким он ни казался, был купирован решительно и практически мгновенно: Лусио, разбуженный не то рыданиями отца, не то омерзительным запахом общественного туалета, тоже разревелся. Римини понял, что только что выучил еще одно отцовское правило, выполнять которое ему с этого дня надлежало неукоснительно: что бы ни происходило, какие бы напасти и беды ни обрушивались на них с Лусио — плакать одновременно с сыном отец не имел права. Римини с готовностью подчинился этому правилу и лишь с некоторой тоской подумал: что еще? От чего еще я теперь буду вынужден отказаться? Какие новые запреты наложит на меня, на мою жизнь и на мои чувства этот ребенок? На что еще он меня обрекает? Как бы то ни было, инцидент был быстро исчерпан — из туалета Римини вынес уже улыбающегося и довольного жизнью сына. Фильм к тому времени успел закончиться: Кармен ходила туда-сюда по фойе — как выяснилось, она обнаружила, что Римини с Лусио исчезли, только когда зажегся свет, — а вокруг нее уже кружили, словно вороны, двое-трое мастурбаторов, печальных и унылых в своем неизбывном одиночестве. Римини умилился, когда при виде беззубой улыбки младенца просветлело лицо матери; ему вдруг стал ясен подлинный смысл затертого выражения «плоть от плоти моей». Эта метафора и раньше казалась ему красивой, но воспринимал он ее несколько отстраненно — слишком уж часто ее использовали в сугубо религиозном смысле; теперь же ему стало ясно, что плотским соединением, связью между ребенком и его биологическими родителями смысл этой фразы не исчерпывается: у нее было и более глубокое значение совершенно особого единения, недоступное даже самой любящей бездетной паре. От осознания масштабов этого открытия, от понимания того, насколько теперь изменилась его жизнь, у Римини блаженно закружилась голова. Он понял, что любой поступок Лусио, имеющий отношение к нему, к Римини, точно так же был связан и с Кармен — и наоборот: все действия малыша, нацеленные так или иначе на маму, имели точно такое же отношение и к отцу.
Целый мир открывался перед ним — новый, непознанный; он постепенно обволакивал Римини, заставлял жить по новым, непривычным для него законам. Где-то далеко остались незнакомые слова, иностранные языки, бесконечные часы и дни, проведенные над словарями. Все это не просто отошло в иное время — оно словно стало частью другой, чужой жизни… Наконец Римини сдался. Он продолжал забывать языки — кожа сходила с него по-прежнему; но это перестало его волновать — последние лоскутья слетали тихо, практически незаметно и безболезненно: так спадают с человеческого тела миллионы отмерших клеток кожи, которые мы каждое утро оставляем на простынях, вставая с постели, и даже не считаем их почившими частичками нас, потому что никогда их не осознавали: ведь тело продолжает прекрасно функционировать без них, а значит, не так уж сильно оно в них нуждалось. Плоть от плоти моей.
Оставшись совершенно без денег, Римини тем не менее чувствовал себя прекрасно, испытывая огромный внутренний эмоциональный подъем и ощущая себя неуязвимым для любых неприятностей и потрясений. Месяца через четыре после рождения Лусио к Римини заглянул Виктор, только что вышедший из больницы — по меньшей мере дважды в год он проходил обследование, и бесконечные процедуры вконец изматывали его; на две недели он бывал потерян для мира — не мог толком ни работать, ни общаться, не мог даже толком поесть, хотя, парадоксальным образом, его сексуальная жизнь именно в эти периоды становилась интенсивной и разнообразной. В тот день Виктор, воспользовавшись минутой, когда Кармен на что-то отвлеклась, резким движением даже не передал, а бросил Римини небольшой сверток, словно обжегший ему руки; упаковка была роскошная, и Римини не составило труда догадаться, что это была посылка от Софии. Когда-то он точно так же по одной-единственной букве мог определить ее почерк — в любой записке, открытке или письме; после развода Римини стал называть почерком эту ее манеру вторгаться, лично и заочно, в его новую жизнь. На сей раз, к его собственному изумлению, он не почувствовал ни малейшей тревоги, никакого беспокойства. Почерк Софии он первым делом угадал даже не в самом подарке, а в поведении Виктора, который при «нелегальной» передаче держался таинственно и стремился соблюсти все меры предосторожности. Впрочем, и сам подарок, и его упаковка тоже красноречиво свидетельствовали о том, что София приложила к этому руку: такую тисненую бумагу использовали лишь самые дорогие магазины; присмотревшись к логотипу, Римини вспомнил, что встречал название этой фирмы в рекламных проспектах, в разделе «товары для детей». В общем, все это было вполне в духе Софии: ей пришло в голову купить подарок ребенку Римини, и она, естественно, отправилась в самый дорогой в городе магазин. Впрочем, Римини, какое бы сильное впечатление ни произвел на него этот поступок Софии, не ощутил ни удушья, ни сухости во рту, ни головокружения — ничего из тех симптомов, с которыми раньше связывалось ее появление на горизонте. Вернувшаяся в гостиную Кармен застала его с пакетом в руках; Виктор в отчаянии попытался наскоро придумать, зачем лично ему могло понадобиться что-то в магазине для детей, а Римини, не чувствуя никакого страха, спокойно протянул подарок жене. Он точно не знал, как отреагирует Кармен на это вторжение его прошлого в их нынешнюю жизнь, но почему-то был уверен в том, что выдержит любую бурю эмоций. Едва взглянув на изящную упаковку, Кармен поинтересовалась: «Это София передала?» — «Да», — сказал Римини. «Ну так открывай, чего ты ждешь». — «Действительно, открывай», — сказал Виктор чуть надменно, как и подобает человеку, с которого в суде только что сняли все обвинения. «И кстати, сделай одолжение — позвони Софии и поблагодари ее за подарок», — добавила Кармен. Римини развернул бумагу и открыл маленькую коробочку, в которой оказались крохотные шерстяные пинетки голубого цвета — очень, очень элегантные. Кармен принесла Лусио, мирно спавшего в колыбельке, чтобы примерить подарок: проснувшийся малыш с изумлением смотрел на собственные ножки, как будто впервые узнал об их существовании и думал, что они появились у него ровно за то время, что он спал. Римини осторожно пощупал прорезиненные носочки: по сравнению с крохотными ножками сына пинетки показались ему просто огромными. «Просто идеально, — сказала Кармен. — Нам как раз нужна обувь на вырост. — Повернувшись к Римини, она с демонстративно грозным видом заявила: — Если не позвонишь Софии, я позвоню ей сама. Я не хочу, чтобы мы выглядели неблагодарными свиньями. Тебе все ясно?»
Великолепные тапочки, ничего не скажешь. Лусио, впрочем, был с этим не согласен, хотя, вполне возможно, гораздо больше он был недоволен тем, что его вдруг, ни с того ни с сего, поместили в скорлупу коляски. Он изгибался всем телом — словно через него пропускали электрический разряд, — молотил кулачками по мягкой спинке и пинал воздух ножками в голубеньких тапочках. Прежде чем малыш заявил о нарушении своих прав — по обыкновению, громким пронзительным криком, — Римини успел вырвать у него пакетик с сахаром, окурок и чек, а соску, наоборот, вернуть ему в рот. Римини обвел бар взглядом и посмотрел на часы: София опаздывала уже на двенадцать минут. Больше всего на свете ему сейчас хотелось сделать две вещи: закурить и снять с Лусио тапочки и куда-нибудь их спрятать. Кармен, движимая какой-то особой вежливостью, характерной для отношений между женщинами вне зависимости от степени соперничества и недоверия друг к другу, настояла на том, чтобы на свидании Римини с бывшей женой была продемонстрирована обновка, и безоговорочно отмела все другие варианты обувки — да, судя по всему, понял Римини, Кармен таким образом исполняла какое-то правило женского этикета. Обув малыша в подаренные Софией тапочки, она в некотором роде отдавала долг, который тяготел над ней с тех пор, как София передала подарок. Неподалеку — буквально через два столика — сидела пара туристов-иностранцев. Римини жадно смотрел на то, как официант подносит им сигареты и как они с удовольствием вскрывают пачку, закуривают и делают первую затяжку; он никогда даже не задумывался, насколько элегантными делает сигарета пальцы, которые ее держат, насколько изящно может подниматься дым над головой курильщика, насколько эффектно может смотреться, словно окрашенный охрой, самый обыкновенный сигаретный фильтр. Ему отчаянно захотелось курить.