Прошлое
Шрифт:
Память, похоже, взбунтовалась и стала жить по собственным законам. Ей не было дела до нынешних проблем и мучений Римини, и она по своему усмотрению выбрала один из самых потаенных и интимных сюжетов, в который он сейчас не решился бы углубляться. Он очень изменился и не думал, что сможет теперь отнестись к этим воспоминаниям с должной чуткостью и деликатностью. Тем не менее непокорная память упорно подсовывала ему одну и ту же картину — пожалуй, единственное эротическое видение, даже почти божественное явление, посетившее Римини в детстве. Воспоминание обрушилось на него как лавина и погребло под собой буквально в одну секунду, не дав возможности мысленно перебрать детали, постепенно всплывающие из подсознания. Нет, на этот раз все пришло сразу: имя главной героини — а звали учительницу сеньорита Санс, — ее голубые глаза, ее нежная, болезненно-бледная, словно кукольная, кожа, ее кроваво-красная губная помада, ее походка, ее манера сидеть на краю учительского стола вполоборота к классу, закинув ногу на ногу; одновременно Римини вспомнил, как ему не хотелось просыпаться по утрам, как он плелся в школу, как пахли опилки, которыми уборщицы посыпали пол перед тем, как подмести его, как неприятно было прикасаться к отсыревшим за ночь партам и как помещение класса постепенно наполнялось нездоровым, дурманящим теплом от горелки газового нагревателя. И вот в этом сонном, отсыревшем мире словно сверкнула молния: один заслуживающий полного доверия источник — никому и в голову не приходило усомниться в достоверности полученных через него сведений — поведал одноклассникам Римини более чем занятную историю о том, как сеньорита Санс, похоже, не по собственному желанию, а в силу необходимости едва ли не каждый день предается утреннему эксгибиционизму. Учительница жила далеко от школы, принимала успокоительные таблетки и снотворное, чтобы лучше спать, и ей было трудно просыпаться; а жила она на учительскую зарплату — если бы ее уволили, ей нечего было бы есть, — в общем, ей по утрам страшно не хватало времени на то, чтобы нормально собраться; стремясь сэкономить хотя бы минуту, похищенную у утра выпитым на ночь снотворным, она — совершенно точно, сомневаться не приходится — надевала платье или другую верхнюю одежду прямо поверх ночной сорочки.
Детство жестоко. Оно жестоко по своей природе, потому что ему важно и интересно лишь одно — жить и воспроизводить жизнь. Детство признает только то, что его питает, причем признает именно в качестве продукта питания; все остальное — то, что не является питанием или же препятствует тому, чтобы питание насыщало детство, — представляется ему не только незначительным и неинтересным, но также вредным и раздражающим. Оказавшись достоянием общественности, едва обе палаты детского школьного парламента, а именно туалетная комната и коридор, стали во время перемены обсуждать эту тему, — личная драма сеньориты Санс была сведена к эротическому эффекту воздействия некоторых небрежностей ее гардероба. Никто и думать не хотел о том, что причиной этих странностей как в ее манере одеваться, так и в поведении могли быть деньги, а вернее их отсутствие, или же мужчина — а точнее, опять-таки, его отсутствие. Одноклассники Римини даже придумали и разработали в деталях образ этого отсутствующего спутника жизни сеньориты — путешественника, редкого заезжего гостя, который выходил у них похожим на снежного человека из мультсериала; он, несомненно, был большим любителем выпить и, само собой, — настоящим сексуальным гигантом; вот только почему-то предпочитал
Та самая сеньорита Санс. Римини моментально снова очутился в плену ее тонких полусомкнутых губ, изгиб которых выражал не то изумление, не то намерение что-то сказать — так и не осуществленное. Вспомнил он и завораживавшую его бледную, почти с синевой кожу учительницы, ее веснушки, ее крохотные, почти детские ноги: туфли, которые она носила, были впору скорее девочке, причем гораздо младше тех, что сидели перед нею в классе; такая обувь, наверное, была бы впору и какой-нибудь большой кукле. Сколько же ей было лет? Двадцать восемь? Тридцать? Тридцать пять? (Какая, впрочем, разница: ребенок способен худо-бедно осознать возраст человека, которому исполняется шестнадцать лет — возраст самых старших учеников, которых он видит в школе, — но все, что выходит за эти границы, кажется ему бесконечностью; все взрослые воспринимаются как единая, одновозрастная, недостижимая и далекая масса.) Римини взахлеб рассказывал свою историю единственному слушателю — ординарцу, который заведовал хозяйственной частью полицейского отделения. Тот, пораженный красноречием арестованного, слушал его не перебивая и лишь время от времени подливал кофе ему в стаканчик. Сам Римини смог наконец выговориться и сформулировать для себя, кем была для него в те годы та учительница — сеньорита Санс. Дело ведь действительно было не в бельевых кружевах как таковых — просто недосказанность, присутствовавшая в образе учительницы, секрет личной жизни этой молодой женщины стали для Римини первым толчком к осознанию того, что женщина — это тайна. Именно она впервые заставила его испытать муки и сладость ожидания, заставила его думать о себе, теряться в догадках и ждать встречи. Над важнейшими вопросами: что есть женщина, почему женщины «все такие» — Римини задумывался уже тогда, в школьные годы, только решить он их пытался исключительно на примере сеньориты Санс и ее жизни. Не ее жизни школьной учительницы, а ее жизни в большом мире, который был отгорожен от Римини стенами дома и школьным забором. Как-то раз, ближе к концу учебного года, администрация школы решила вывезти класс Римини на экскурсию. Выбор пал на кондитерскую фабрику. По сравнению с другими вариантами — посещение городской библиотеки со скрипучими полами и запылившимися до непрозначности витражами; музея-квартиры какого-то выдающегося деятеля со здоровенной бородавкой под кадыком; планетария; детского спектакля в местном театре — а именно эти места представляли большой мир, вылазки в который совершали ученики под присмотром учителей, — так вот, по сравнению с этими вариантами поездка на кондитерскую фабрику выглядела более чем привлекательно.
Накануне экскурсии Римини почти не спал. Он ворочался в кровати, пожираемый нетерпением. Подремав немного уже под утро, он вскочил ни свет ни заря, часа за два до того времени, на которое был поставлен будильник, — и, к удивлению матери, проворно натянул на себя одежду, которую сам еще с вечера выбрал и повесил на стул рядом со своей кроватью. Ни маме Римини, ни кому-либо другому и в голову не могло прийти, что причиной этого нетерпения было вовсе не желание полакомиться и набрать полные карманы всяких сладостей. Впервые в жизни ему предстояло увидеть сеньориту Санс вне стен школы. Еще день-два назад он и не чаял, что это возможно; приди такая мысль в голову кому-нибудь из одноклассников, она показалась бы Римини неслыханной дерзостью; никто из них не был уверен в том, что она, их учительница, вообще существует вне школьных стен. И вот — он увидит ее на улице и в автобусе, услышит, как она говорит не только с классом, но и с другими людьми; ей придется жить, действовать на глазах у учеников. Выдержит ли она? Не исчезнет ли, ярко вспыхнув, едва соприкоснувшись с чуждой ей, враждебной ее тонкой коже атмосферой? Поездка оказалась долгой — фабрика находилась в промзоне, на самой окраине города. В салоне автобуса стоял страшный шум: дети воспользовались тем, что здесь никто не станет их одергивать, и заговорили, закричали, завизжали все вместе и обо всем сразу. Римини практически не принимал участия в общем веселье; он сидел во втором ряду, и его взгляд был устремлен вперед — туда, где сидела сеньорита Санс. В тот день она выглядела на редкость уставшей, глаза ее были красными — судя по всему, от слез, — и, как только ответственность за поведение учеников была переложена на участвовавшего в поездке школьного надзирателя — старого горбуна, который был объектом шуток и издевательств уже не одного поколения учеников, — сеньорита Санс буквально провалилась в сон, прислонившись к окну и прижав к животу маленькую сумочку из искусственной, под змеиную, кожи. Не просыпалась она вплоть до той минуты, когда автобус подъехал к огромной стоянке у проходной фабрики. Едва оказавшись на территории «сладкого королевства», Римини понял, что вся эта затея с экскурсией себя не оправдает: и он, и его одноклассники, думая об этой поездке, представляли себе прежде всего собственно кондитерские изделия, забыв о том, что едут на фабрику; на самом же деле королевство оказалось вовсе не увеличенной копией ближайшего к школе киоска, где все одноклассники Римини набивали себе карманы этими сладкими разноцветными наркотиками, — нет, территория представляла собой несколько мрачных цехов, где работали какие-то шумные и не слишком чистые на первый взгляд машины; в машинах перемешивалась, варилась и взбивалась какая-то масса, в которой трудно было признать сырье для изготовления восхитительных деликатесов. Ощущение засады и позорного плена усиливалось наличием конвоя: руководство фабрики выделило школьникам экскурсовода — человека с задатками массовика-затейника, по всей видимости почти похороненными в ходе многолетней работы на производстве. Обращаясь к школьникам, он непрестанно сюсюкал, как если бы перед ним были щенки или младенцы; симпатий к его персоне со стороны аудитории это никак вызвать не могло. Однако его пояснения к работе тех или иных механизмов и рассказ о технологии производства сладостей были вполне внятными и логичными; если бы не дурацкие интонации и не глупые шутки, загадки и стишки, которыми он потчевал публику, Римини даже счел бы, что день потрачен не напрасно. Многие из школьников не выдержали бы трудностей, выпавших на их долю, и без зазрения совести сбежали бы обратно к автобусу после посещения первого же цеха, но, к счастью, тоску и уныние скрашивали остановки у упаковочных столов конвейерной линии, где сотрудницы с удовольствием высыпали в подставленные карманы школьников все новые и новые пригоршни ирисок, карамели и мармелада. А Римини некоторое время развлекался тем, что подсматривал за сеньоритой Санс. Вела она себя несколько странно: находясь рядом со своими подопечными, все время стремилась отдалиться от них, отойти в сторону хотя бы на шаг — чтобы погрузиться в мир своих мыслей и переживаний. И действительно явно оказывалась где-то далеко, где не было места ни кондитерской фабрике, ни шумным, непоседливым школьникам. Когда шумную компанию малолетних посетителей пригласили пройти в фабричную столовую, чтобы накормить завтраком, молодая учительница и вовсе куда-то пропала. Впрочем, на это не обратили внимания ни ученики, немедленно превратившие огромный зал в поле боя — метательными орудиями служила пластиковая посуда и конфеты, набранные за время экскурсии, — ни остальные учителя, которые пытались успокоить расшалившихся ребят. Римини в какой-то момент вырвался из гущи происходивших в столовой событий, чтобы сходить в туалет. Там он задержался, чтобы ознакомиться с правилами гигиены и порядка, изложенными на специальном стенде у входа в помещение. При этом Римини с удовлетворением отметил про себя, что при желании мог бы нарушить все эти правила разом — и совершенно безнаказанно: во-первых, в этот час в туалете не было ни души, а во-вторых, он чувствовал, что здесь, на фабрике, его статус несколько отличается от того, к какому он привык в школе, — на этой чужой территории он обладал чем-то вроде дипломатического иммунитета и мог рассчитывать на снисходительность со стороны «местных властей». Погруженный в эти размышления, Римини вышел в коридор, свернул в сторону столовой — и остолбенел. Его глазам открылось потрясающее, исполненное особого, почти сакрального смысла зрелище: в нише стены, рядом с телефоном-автоматом, прижав трубку к уху, стояла сеньорита Санс. Римини боялся поверить в свою удачу: учительница стояла спиной к нему и, казалось, ко всему миру и была настолько поглощена телефонным разговором, что не замечала ничего вокруг. По крайней мере, о том, что в пустом вестибюле появился кто-то, кто мог подслушать ее разговор, она явно не догадывалась. Говорила она, впрочем, очень тихо, и Римини пришлось напрячь слух, чтобы пробиться сквозь звуковую завесу воплей, доносившихся из столовой, к тем словам, что она роняла в телефонную трубку. «Ну пожалуйста, скажи, что я могу сделать, — сквозь душившие ее слезы умоляла она собеседника. — Я на все готова. Хочешь, буду ползать перед тобой на коленях. Мне не трудно. Я привыкла. Я уже ко всему привыкла. Унизить меня уже ничто не может. Ты только не бросай меня. Прости. Умоляю, прости. Больше я себе такого не позволю. Просто… Если бы я хоть знала, что мои сообщения до тебя доходят… Ты бы отвечал мне — хоть иногда. Вот как сейчас. Поговорили — и мне уже лучше, мне ведь вообще немного нужно. Я слышу твой голос — и мне уже лучше. У тебя там вроде бы музыка играет. А что это? Ну да, у нее хороший вкус… Слушай, а как ты сейчас одет? Какая на тебе рубашка? Какая? А, зеленая с ромбиками… Она
На долгие годы эта сцена врезалась в память Римини. Он успел забыть о том, что после экскурсии сеньорита Санс куда-то исчезла, что в школу класс возвращался уже без нее, что и на следующий день ее заменила другая учительница. А потом были выходные, а позже и вовсе начались летние каникулы, после которых ни Римини, ни его одноклассники не обратили внимания на то, что сеньорита Санс больше не появляется в школе. Со свойственной детству жестокостью он совсем скоро забыл все. Все — кроме той сцены у телефона-автомата в вестибюле фабричной столовой. Плачущую сеньориту Санс, не чудаковатую, забывчивую учительницу, а страстную любовницу, жаждущую вырвать любимого мужчину из плена семейной жизни, Римини запомнил навсегда. Особую ценность этим воспоминаниям придавало то, что он ни с кем их не делил. Римини страшно гордился тем, что стал свидетелем столь интимного, явно не предназначенного для посторонних ушей разговора, но еще больше он был горд собой — за то, что сумел сохранить это тайное знание тайным, за то, что не проболтался одноклассникам. Много лет его грело сознание того, что он обладает тайной, — до тех пор, пока в один прекрасный день София — кто же еще — не разрушила эту иллюзию. Дело было уже в последний год их совместной учебы в школе. София и Римини — давно уже не дети, а вполне взрослая парочка, вот уже некоторое время предпочитающая всем другим методам контрацепции прерванный половой акт, — забрались в свое любимое убежище, под парадную лестницу-пандус, по которой учителя и ученики поднимались с улицы ко входу в школьное здание. Выкурить их из этой крепости не удавалось никому; гарнизон покидал казематы только по собственному желанию. В тот день разговор в очередной раз зашел о том, какими они были до своей любви, и главное — о том, каким был до их любви этот мир. Как всякие влюбленные, они искали какие-нибудь свидетельства того, что вселенная заранее знала об их встрече, что мироздание посылало им тайные сигналы, подлинный смысл которых они могли понять только теперь. София, которая, говоря о прошлом, чувствовала себя как рыба в воде, вдруг заявила, что не только помнит Римини чуть ли не с первых школьных дней, но и уверена в том, что уже с четвертого года обучения их перевели в один класс. Римини полагал, что в одном классе с Софией они оказались годом позже, и потребовал привести доказательства их совместной учебы в четвертом классе. То, что Римини ничего не помнил, с точки зрения Софии было вполне естественно и ровным счетом ничего не доказывало; в этом возрасте, небезосновательно полагала она, мальчишки воспринимают одноклассниц как элемент окружающей реальности, однородную, несколько враждебную, даже чуточку опасную, но совершенно неинтересную, безликую массу. Вот почему София с готовностью принялась рыться в памяти и приводить все новые и все более убедительные детали, подтверждавшие ее гипотезу. Напоминание о том, что сидел он на задней парте, со стороны двери, не было принято им во внимание («Да я всегда там сидел!»). Подробное описание класса: мебель, карта мира над исцарапанной доской и Аргентины — на боковой стене (клякса в районе провинции Чако) — позабавило и даже тронуло его, но не убедило. Решающим ходом со стороны Софии стало то, что она вспомнила сеньориту Санс — со всеми ее странностями, со всеми особенностями облика и поведения. Такое нельзя ни придумать, ни подсмотреть на переменах. Римини попытался было нанести контрудар, предположив, что сеньорита Санс могла вести занятия в классе, где училась София, в другой год, но она тут же принялась описывать те самые сцены, свидетелем которых был сам Римини. Римини задумался, София же явно увлеклась и продолжала потчевать его подробностями их несомненно общего прошлого, в основном так или иначе связанного с уроками сеньориты Санс. «А еще в тот день, когда мы ездили на экскурсию на конфетную фабрику, она рыдала в телефонную трубку, разговаривая со своим любовником», — выдала вдруг София, сразив Римини наповал. Одна из главных его тайн была раскрыта, похищена, уничтожена. Но как? Каким образом? Откуда София знает и об этом? Неужели?.. Нет, Римини был готов поклясться, что в вестибюле столовой не было ни Софии, ни кого-либо еще, никого, кто вместе с ним мог бы стать свидетелем слез сеньориты Санс, никого, кто мог бы потом рассказать об этом Софии. Разгадка была проста и в то же время граничила с чем-то сверхъестественным. Подобные совпадения случаются раз в сто лет, не чаще. Выяснилось, что сеньорита Санс некоторое время учила английский на курсах в группе, где преподавателем был не кто-нибудь, а мама Софии. Довольно долго молодая учительница занималась без особого прилежания и не слишком успешно. Тем не менее у нее с мамой Софии сложились вполне доверительные отношения. А потом сеньориту Санс как подменили: она стала заниматься увлеченно, с удовольствием и старалась воспользоваться каждой секундой перемены, каждым мгновением после занятий, чтобы спросить преподавательницу о чем-то, чтобы переброситься с нею хотя бы еще парой английских фраз. Из этих коротких разговоров да по переменам в поведении, настроении, даже во внешности вдруг похорошевшей молодой учительницы мама Софии сделала безошибочный вывод: у сеньориты Санс появился мужчина. Нет, не жених, не молодой человек — тот, кого можно было бы так назвать, непременно хоть раз встретил бы возлюбленную после занятий. Впрочем, судя по состоянию сеньориты Санс, она была счастлива тем, что у нее есть, и не желала большего. Отношения матери Софии с этой ученицей, в одночасье ставшей лучшей в группе, стали еще более теплыми и дружескими. Преподавательница просто считала своим долгом задержаться после занятий и дать дополнительные консультации молодой женщине, которая так тянулась к знаниям. В один прекрасный день мама Софии обнаружила, что место сеньориты Санс в аудитории пустует. Она поинтересовалась у других учеников, не знают ли они что-либо о причинах этого отсутствия; но сеньорита Санс ни с кем не делилась своими обстоятельствами, впечатлениями и планами — только здоровалась и прощалась. На следующей неделе место лучшей ученицы по-прежнему пустовало. Мама Софии почему-то разволновалась, сама удивившись тому, насколько небезразличной оказалась ей судьба малознакомой молодой женщины. После занятия, которое она провела с несколько меньшим блеском, чем обычно, взволнованная преподавательница заглянула в канцелярию учебного центра и попросила выдать ей вступительную анкету сеньориты Санс. Не отходя от письменного стола, она набрала телефон, указанный в документах. Никто не ответил. Под удивленным взглядом девушки-администратора мама Софии дрожащей рукой переписала адрес сеньориты Санс и, уже поймав такси, с трудом разобрала собственные каракули, чтобы продиктовать водителю адрес. Выяснилось, что жила молодая учительница на другом конце города, в далеко не самом престижном квартале; пожалуй, ее скромная блочная пятиэтажка была главной архитектурной достопримечательностью этого полутрущобного района. Дверь в подъезд была не заперта; мама Софии зашла и поднялась по грязной и вонючей лестнице. Она нашла нужную квартиру и позвонила, а затем для большей убедительности и постучала в дверь. Ей довольно быстро открыли. Увидев появившуюся в дверном проеме женщину, мать Софии на некоторое время потеряла дар речи и даже отпрянула на пару шагов; она не верила своим глазам и не понимала, что происходит. Женщина была точной копией сеньориты Санс — только постаревшей лет на десять и курящей, причем явно давно и много. Волосы ее были убраны под платок, в руках женщина сжимала швабру. Не задавая вопросов, она молча развернулась и ушла в глубь квартиры, где и продолжила уборку. Приглашения войти мать Софии не дождалась; впрочем, дверь перед нею также не закрыли. Набравшись смелости и решив во что бы то ни стало выяснить, что же здесь все-таки произошло, мама Софии переступила порог и вошла в комнату, из которой доносилось шуршание швабры и время от времени — стук ее ручки о края мебели. Женщина прекратила работу, повернулась и посмотрела на непрошеную гостью. Мать Софии поспешила представиться и в двух словах описала цель своего визита. В ответном взгляде столь похожей на сеньориту Санс незнакомки она прочла желание никогда больше ее не видеть и готовность поделиться информацией в обмен на обещание не появляться в этом доме. Без малейшего намека на трагизм в голосе, без какой-либо театральности она мрачно и вместе с тем спокойно сообщила гостье, что сеньорита Санс, которую она пару раз назвала своей «дурной и неосторожной сестрой», умерла на прошлой неделе в какой-то подпольной клинике в районе Сааведра, не то до, не то после, не то непосредственно во время аборта. На прерывание беременности она решилась после долгих и мучительных переживаний. Залетела она от какого-то женатого мужика — профи в семейной жизни, с детьми и с веером связей на стороне, который поставил ее перед выбором: либо он, либо ребенок. Более того, он, как и полагается мужчине в такой ситуации, устроил хороший скандал, заявив сеньорите Санс, что это она сама во всем виновата, что именно она заманила его к себе в сети и полностью ответственна за то, что он попал в эту ловушку. В общем, вопрос был поставлен ребром: если она хочет оставить ребенка — это ее, и только ее, дело. Пусть рожает, воспитывает, делает что хочет — но в этом случае она своего любимого больше никогда не увидит и может навсегда о нем забыть.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
На рассвете его разбудили и проводили в маленький кабинет — уже, чем его камера, и к тому же еще сильнее выстуженный за ночь. Здесь незнакомый человек в костюме вежливо пожал Римини руку и деликатно, но настойчиво подтолкнул к столу, на котором стояла большая прямоугольная коробка из плотного картона. Коробка была без крышки, а на ее передней стенке был нарисован номер девятнадцать. В дальнем конце помещения Римини успел заметить большой стеллаж, на полках-ячейках которого помещались такие же коробки; одна из ячеек была пуста. Римини перевел взгляд на коробку и увидел, что в ней лежат его вещи. Он сдал свои часы, ремень, шнурки, бумажник, связку ключей и тот самый трофей, который в момент задержания, двадцать часов назад, казался ему величайшей ценностью в мире, а теперь не вызывал никаких эмоций. Некоторое время Римини стоял неподвижно и рассеянно разглядывал это скромное наследство, как порой люди смотрят на рыб, плавающих в бассейне или в пруду. Он бы простоял так еще долго, если бы не вмешательство адвоката — тот явно не собирался задерживаться в комиссариате дольше необходимого, был не слишком доволен тем, что ему пришлось ехать сюда в такой ранний час, а кроме того — такой клиент, как Римини, отнюдь не производил на него впечатления перспективного. В общем, адвокат решил взять инициативу в свои руки. Выждав еще несколько секунд и убедившись в том, что Римини не собирается ни забирать вещи, ни вообще предпринимать какие-либо действия (а Римини казалось, что для его вещей нет лучшего хранилища, чем надежная, как банковский сейф, картонная коробка, и лучшей охраны, чем дежурная смена полицейских), адвокат ткнул пальцем в коробку и спросил: «Здесь все?»
Римини молча кивнул головой, так же молча расписался в какой-то бумаге напротив своего имени — адвокату пришлось ткнуть в это место пальцем — и стал распихивать полученные от полицейского вещи — в частности, часы, шнурки и ремень — по карманам. На столе появилась еще одна бумага; адвокат снова ткнул куда-то желтым от никотина пальцем, на всякий случай продублировав жест короткой командой «здесь», и, дождавшись, когда Римини выполнит то, что от него требуется, пояснил: «Пропуск. На выход». Как любой специалист, он в присутствии дилетантов изъяснялся в основном короткими, отрывистыми фразами, не снисходя до того, чтобы растолковать их смысл непосвященным; по всей видимости, такое поведение наполняло его ощущением собственной значимости. И клиент действительно исполнял распоряжения, толком не понимая и не вникая в то, что он делает и что подписывает. В общих чертах Римини, конечно, представлял, что происходит, но свободу он обретал с тем же спокойствием и легким ощущением досады, с которым терял ее. Все происходящее казалось ему театральным, словно ненастоящим, и Римини ничуть не удивился бы, если бы все эти декорации неожиданно рухнули и его история началась заново с какого-нибудь ничем не примечательного места в уже вроде бы отыгранном сценарии. Тем временем адвокат сложил вчетверо последнюю подписанную Римини бумажку и сказал: «Пойдемте». С этими словами он взял Римини под локоть и с силой потащил за собой к дверям. Прозвенел резкий звонок, дверь распахнулась, и адвокат с клиентом вышли в вестибюль.
Двери комиссариата закрылись, и Римини остановился на тротуаре, оглядывая окрестности: ближайшие дома, киоски, бар, маленькое фотоателье с образцами снимков на разные документы в витрине, — все это он мог видеть и вчера, когда его везли в полицейской машине, но почему-то ни одна из этих деталей не отложилась в его памяти. Сейчас он, освобожденный из плена, взирал на окружающий мир так, словно видел его впервые; при этом он еще и никак не мог взять в толк, кому и чем обязан своим чудесным освобождением. От этих мыслей он отвлекся, когда увидел на противоположной стороне улицы Софию. Она стояла, прислонившись к стене дома, и, заметив Римини на ступеньках комиссариата, тотчас же пошла к нему навстречу. Не без труда протиснувшись между бамперами двух машин, она перешла дорогу и оказалась буквально в шаге от Римини. Он совсем не ожидал сейчас ее увидеть; тем не менее буквально через секунду, едва схлынула первая волна изумления, присутствие Софии показалось Римини чем-то столь же естественным и само собой разумеющимся, как краснеющее на рассвете небо, как свежий утренний воздух, как любое из проявлений этого мира, о существовании которого он за время недолгого заключения успел как-то подзабыть. Он увидел Софию, и все как-то сразу встало на свои места; так фрагменты однажды собранной мозаики или головоломки легко занимают нужное положение, когда их начинают собирать повторно. Юбка в шотландскую клетку, темный свитер с высоким воротом, кожаная куртка на меховой подкладке… Римини готов был поклясться, что именно в этой одежде видел Софию… Когда же это было… А не в последний ли день школьных занятий, двадцать лет назад? А может быть, эти вещи были на ней еще раньше — например, в тот вечер, когда они, воспользовавшись беспечностью Роди, приставленного их караулить, впервые примерились к ковру в гостиной в качестве любовного ложа; все то время, что они наслаждались друг другом, Ив Монтан исполнял одну и ту же строчку из песни «Осенние листья» — иголка проигрывателя застряла на поцарапанной виниловой поверхности. А впрочем — разве так уж важно, когда и где София была в этом наряде. Привязка ко времени и месту нужна для того, что находится вне тебя, для того, что можно потерять, забыть, чего можно лишиться; София же была не вовне, а внутри. Она была неотъемлемой частью его мира.
Она подошла к нему вплотную, и Римини вдруг понял: София — такая живая, такая близкая и теплая, такая родная — была сделана из той же материи, что и сеньорита Санс, что ее кружева, что и класс, в котором по-прежнему выжигала живительный кислород газовая горелка, что и опилки, рассыпанные у школьной лестницы, что и лица одноклассников, которые Римини видел во сне, что сам Римини-школьник, в порванных на коленях фланелевых брюках, в ботинках с вечно развязанными шнурками, подсматривающий с замиранием сердца за плачущей в порыве отчаяния учительницей, которую отверг женатый любовник. Из этого же материала были сделаны все призраки прошлого, посетившие его за то время, что он провел в камере полицейского участка. Эта материя была простой, понятной, безразмерной и бесконечной; самым же главным, характерным ее качеством была неуничтожимость — из этой материи сотканы неживые люди. Это ткань, из которой состоят тела и души покойников.
Адвокат протиснулся между Римини и Софией и сказал: «Получите. Распишитесь». Его слова были адресованы Софии; при этом выражение лица у адвоката было такое, словно он вручал ей непослушную зверушку с маленькими, но острыми зубами. Затем, прежде чем уйти, он обернулся к Римини, посмотрел на него в последний раз — с чисто профессиональной озабоченностью, — вновь обернулся к Софии и, помрачнев, как будто где-то на его мысленном горизонте появилась небольшая, но подозрительная тучка, добавил: «Если что — сразу же звоните мне». София в ответ ничего не сказала и даже не кивнула в знак согласия или благодарности. За это время Римини успел отметить про себя, что ее волосы, которые тогда, в больнице, были привычно светлыми, золотистыми, как мед, — стали седыми, идеального, ровного пепельного оттенка. Адвокат наконец испарился, и Римини с Софией смогли обняться — впрочем, обнимала в основном София Римини, а не он ее. Маленькая, чуть ли не вдвое ниже его ростом, она заключила его в объятия и не выпускала, — Римини вдруг понял, что толстая кожаная куртка на подкладке просто ограничивает ее подвижность; София всего лишь обратила эту несправедливость в свою пользу. До его слуха донесся ее голос. Она ласково и вместе с тем твердо произнесла всего одну фразу: «Ну все, хватит. — Этими словами она успокаивала не то его, не то себя и, видимо, не зная, кому из них они нужны больше, продолжала повторять: — Хватит. Хватит. Хватит». Римини чувствовал, как с каждым повтором ее голос проникает в его тело и душу все глубже и глубже, пробираясь наконец к самому сердцу.