Против правил Дм. Быков
Шрифт:
Достоевский, рассуждая о вероятности абсолютно счастливого, сытого, веселого «хрустального» общества, замечал: «Возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградною физиономией, упрет руки в боки и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это… с одного разу, ногой, прахом».
«Нередко происходила ссора у куреней с куренями: в таком случае дело тот же час доходило до драки. Курени покрывали площадь и кулаками ломали друг другу бока, пока одни не пересиливали наконец
Но это – так. Разминка тоже входит в разряд веселья, «хрустального счастья»… Главное, что двинувший сапогом по хрустальной стенке «подпольный человек» из Достоевского и Тарас, задающий вопрос «На что мы живем?» – побуждаемы одним и тем же: поиском смысла жизни в осуществленном всеобщем счастье. Коли он не обнаруживается, то можно и разозлиться.
Есть и третья черта утопий, в полной мере воспроизведенная Гоголем, – коллективизм, массовидность, толпинность, слитость в одно неотдифференцированное целое.
Раз уж речь зашла об антиутопических чертах утопии Гоголя, хочется обратить внимание на мрачноватые стороны этого коллективизма: «Если козак проворовался… его, как бесчестного, привязывали к позорному столбу и клали возле него дубину, которою всякий проходящий обязан был нанести ему удар, пока таким образом не забивали его насмерть…»
Нет единичного убийцы. Убивают все – скопом. Никто не ответствен за убитого вора. Убит от ударов – всех. Убийство поровну – пустяки.
Насколько сам Гоголь чувствует, видит жутковатые стороны своего идеала? Трудно сказать.
Кажется, поразительный дар интуиции соседствовал в нем со странной, пугающей немотой…
Можно согласиться с Василием Розановым: страшнее писателя не было, душнее, безвыходнее, безысходнее.
Мне хочется остановиться еще на одной характерной типологической черте утопий, не всегда выделяемой в качестве главной, кажущейся побочной, такой же, как и «островность» утопий, но присущей всем им.
Я имею в виду асексуальность, отвержение женщины, вообще – эротического начала.
Начиная с первой, платоновской утопии (где отнюдь не поощряется двуполая любовь) эрос, индивидуальная страсть, женщина – подрывной элемент! враг!
Стоит «Андрию» встретить «панночку» – и идут сплошные, понимаете ли, разброд и шатания.
«Почувствовал он что-то заградившее ему уста; звук отнялся у слова; почувствовал он, что не ему, воспитанному в бурсе и бранной кочевой жизни, отвечать на такие речи, и вознегодовал на свою козацкую натуру…»
Вот отчего антирыцарство запорожских козаков, их асексуальность досягают до полного неистовства: «Даже в предместье Сечи не смела показываться ни одна женщина».
Мне кажется, что пришла пора поговорить о вере запорожских козаков, описываемых Гоголем.
Ведь именно за свою истинную веру бунтуют и дерутся козаки. Наибольшую ненависть у них вызывает
Э нет – так не годится…
А как годится?
«Пришедший являлся только к кошевому, который обыкновенно говорил: “Здравствуй, во Христа веруешь?” – “Верую!” – отвечал приходивший. “И в Троицу святую веруешь?” – “Верую!” – “И в церковь ходишь?” – “Хожу!” – “А ну, перекрестись!’ Пришедший крестился. “Ну хорошо, – отвечал кошевой, – ступай же в который сам знаешь курень”».
И вся обрядность…
«Вот сколько лет уже, как, по милости Божией, стоит Сечь, а до сих пор не то уже, чтобы снаружи церковь, но даже образа без всякого убранства; хотя бы серебряную ризу кто догадался им выковать, они только то и получили, что отказали в духовной иные козаки; да и даяние было бедное, потому что они почти всё еще пропили при жизни своей…» И все благочестие…
Козакам Гоголя ни благочестия, ни обрядности не надо. Они и без того – богоизбранный народ. Их глас, их дела – Божий глас и дело…
Они напрямую общаются с Богом, без посредников. Душа убитого козака Кукубенки, того самого, что, «взяв в обе руки свой тяжелый палаш, вогнал его ему (поляку) в самые побледневшие уста: вышиб два сахарных зуба палаш, рассек надвое язык, разбил горловой позвонок и вошел далеко в землю…» – взлетает непосредственно к Христову престолу: «“Садись, Кукубенко, одесную меня!” – скажет ему Христос…»
Богоизбранность запорожцев Гоголь подчеркивает ненавязчиво, умело, почти так же, как и «подземность» хутора сотника в «Вии».
Стоит обратить внимание на сравнения, каковыми Гоголь аранжирует сыноубийство Тараса Бульбы: «Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова».
Это – описание жертвоприношения, сакрального акта, где и хлебные колосья, и агнец заменены самым дорогим – сыном…
Поразительно, как незамеченной остается еще одна аллюзия, еще одно напоминание о сакральности действия, долженствующего быть.
Казнь Остапа: «И упал он силою и воскликнул в душевной немощи: “Батько! где ты? слышишь ли ты?”» Ведь это «сниженные», переведенные в бытовой план последние земные слова Христа: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Тем более симптоматично в этой ситуации ответное восклицание Тараса: «Слышу!»
Это тоже черта утопической модели – избранность, продвинутость по сравнению с другими прочими на порядок выше…
Между тем это «на порядок выше», эта слитность, съединенность, отвержение женщины, антииндивидуализм, жестокость поражают не просто архаическими, но именно невзрослыми, подростковыми чертами.