Против правил Дм. Быков
Шрифт:
Конечно, книга написана если не о «наполеонах», то о «Наполеоне», о самозванце, который стал королем, об одесском провинциальном газетчике, который стал русским классиком. По праву ли? Это уж нам решать, читая его книгу.
Эту книгу можно было бы назвать первым постмодернистским текстом в русской литературе. Несомненно – то, что Катаев называл мовизмом, позднее будет названо постмодернизмом. Текст Катаева пропитан, пронизан цитатами, перенасыщен ими. Катаев «оживляет» литературу, но и саму жизнь делает литературной, цитатной. Вот он бродит по Москве с синеглазкой (сестрой Булгакова), девушкой, в которую он влюблен и от которой ему предстоит отказаться. Вот он сидит со своей любимой перед бронзовой дверью храма Христа Спасителя… «Где-то вверху жужжит аэроплан, и мне кажется, что все вокруг, весь город умерщвлен каким-то новым газом, так как якобы уже началась новая война, и мы с синеглазкой тоже уже умерщвлены, нас уже нет в живых, а мы только две обнявшиеся тени…» Для тех, кто не услышал, в какой текст забрели несчастные влюбленные,
Надобно внимательно вслушиваться в имена, которые Катаев дает своим героям. Почему Юрий Карлович Олеша – ключик? Да потому, разумеется, что в его истории, в истории его любовной драмы – ключ, ключик ко всей книжке Катаева. Недаром предваряют рассказ о несчастной любви ключика (Олеши) слова, словно бы комментирующие слова, предваряющие рассказ о любовной драме самого Катаева: «Ключик сказал мне, что не знает более сильного двигателя творчества, чем зависть. Я бы согласился с этим, если бы не считал, что есть еще более могучая сила: любовь. Но не просто любовь, а любовь неразделенная, измена или просто любовь неудачная, в особенности ранняя, которая оставляет в сердце рубец на всю жизнь. В истоках творчества гения ищите измену или неразделенную любовь. Чем опаснее нанесенная рана, тем гениальнее творения художника, приводящие его в конце концов к самоуничтожению». Любимая женщина ключика (Олеши) дружочек (Серафима Суок) уходит от него к колченогому (Владимиру Нарбуту), удивительному поэту, акмеисту, партийцу, руководителю издательства «Земля и фабрика». Этому человеку ключик неистово завидует. (И есть чему завидовать. Достаточно сравнить стихи Нарбута, которые цитирует Катаев, и стихи Олеши, чтобы понять, где подлинная поэтическая мощь, а где – декадентская немочь.) Этого человека Олеша окарикатурил в своей «Зависти». Из великого поэта сделал хозяйственника, «колбасника» – Андрея Бабичева. Себя, впрочем, тоже не пощадил – Кавалеров, низкопробный и талантливый завистник – вот ключик «Зависти». Любимая женщина Катаева синеглазка уходит от него из-за своего брата, синеглазого (Булгакова), гениального романиста, которому неистово завидует Катаев. Тогда становятся понятны пьяные рассуждения ключика: «Судьба дала ему, как он однажды признался во хмелю, больше таланта, чем мне, зато мой дьявол был сильнее его дьявола». Вне текста книги рассуждения Олеши – понятны. Дьявол тот, кто помог Катаеву выжить и не выжечь свой дар; словно верблюду проскользнуть в игольное ушко – стать богатым, государственно-признанным – и не убить карьерой свой талант. Олеша тоже сохранил, сберег свой талант, свой дар, пусть и исковерканным, искореженным, зато спился, грохнулся с высот государственного признания на дно нищенского существования литератора – люмпен-интеллигента. Конечно, его дьявол был слабее. Зато текст книги «персонифицирует» дьяволов ключика и Катаева. Это те, кто нанесли «сердечные раны», те, кому завидовали побежденные – ключик и Катаев. Нарбута (колченогого) Катаев впрямую называет «падшим ангелом». «Колченогий был исчадием ада… он был… падшим ангелом, свалившимся к нам с неба в черном пепле сгоревших крыл. Он был мелкопоместный демон». С синеглазым (Булгаковым) он так не рискует. Он только намекает, только подмигивает сообразительному читателю: «Его любимой оперой был “Фауст”. Он даже слегка наигрывал с нами оперного Мефистофеля… Синеглазый вообще был склонен к общению со злыми духами, порождениями ада. <…> Он не был особенно ярко-синеглазым. Синева его глаз казалась несколько выцветшей, и лишь изредка в ней вспыхивали дьявольские огоньки горящей серы, что придавало его умному лицу нечто сатанинское».
Эта «персонификация персональных дьяволов» позволяет почувствовать как адвокатский цинизм Катаева, так и «качельную»
Карл Радек в «Московском дневнике» Вальтера Беньямина
Вальтер Беньямин был в Москве с 6 декабря 1926 года по конец января 1927. Канун разгрома троцкизма. Осталось совсем немного времени до высылки из первопрестольной Троцкого, Радека, Раковского. Взят курс на стабилизацию. С левыми экспериментами покончено. По инерции левые течения в искусстве России еще будут существовать до 1934 года. Когда приход нацистов к власти поставит точку, жирный крест на революции в Германии – окончательная точка, могильный жирный крест ляжет на леваков в России.
Леворадикальный теоретик искусства, друг Брехта и Адорно по многим причинам не мог не сочувствовать оппозиции. Однако не сочувствовал.
Сталинистам с бухаринцами он, впрочем, тоже не сочувствовал.
Он приехал в Москву по многим причинам. Но причины сейчас не важны. Важен повод! Издательство «Большая Советская Энциклопедия» заказало немецкому профессору, доктору искусствоведения статью о Гете. (Нам, знаете ли, нужны солидные биографические статьи с хронологией, фактографией, с обильной библиографией, чтобы не было, знаете ли, верхоглядства. Этот вульгарно-социологический подход – у нас у самих в печенках. Для того-то и была заказана статья немецкому профессору.)
Немецкого профессора тошнило от фактов и фактиков, библиографических ссылок, дат, имен и прочего аппарата. Немецкий профессор жаждал целокупного знания, тотального мировидения. Словом, взаиморазочарование было неизбежно.
Интересно, через кого это взаиморазочарование произошло, кто был проводником этого взаиморазочарования, в ком это взаиморазочарование, так сказать, воплотилось.
«Радек увидел на столе рукопись и взял ее. Он угрюмо осведомился, кто автор. “Да здесь на каждой странице по десять раз упоминается классовая борьба”. Ему сказали, что творчество Гете, проходившее в эпоху обострения классовой борьбы, невозможно объяснить, не прибегая к этому термину. На это Радек: “Важно только употреблять его к месту”. (Вальтер Беньямин. Московский дневник. М., 1997. С. 118.)
На первый взгляд здесь все просто. Воздух эпохи дышал такой «самотермидоризацией», что даже троцкист Радек – и тот недовольно морщился от слишком частого употребления термина «классовая борьба».
Время начинало требовать «советского Брокгауза и Ефрона», а не анализа творчества кого бы то ни было с классовых позиций.
Лучше всех это понял Осип Мандельштам. В своей «Четвертой прозе» (почти одновременной с «Московским дневником» Беньямина – лето 1927 года) Мандельштам писал: «Мы… правим свою китайщину, зашифровывая в животно-трусливые формы великое, могучее, запретное понятие класс.
«Кви про кво» – немецкий профессор едет на родину мировой революции и старается изо всех сил, куда только можно и нельзя «всаживает» и «засаживает» «запретное понятие» – «класс» с другим не менее запретным понятием – «классовая борьба».
А родина мировой революции неудержимо «национализировалась», «русифицировалась», превращалась в единственную в мире страну победившего социализма.
Даже Радек (тогда высмеивающий «строительство социализма в одном отдельно взятом уезде») и тот не принимал «классовости» рассуждений немцкого профессора.
Можно себе представить душевное состояние Радека, его, так сказать, внутренний монолог: «Это кто же такое пишет? Кто мне объясняет про классовую борьбу? Беньямин? Профессор? Из Германии? Нет – извините. Мы не для того профессоров из Германии выписываем, чтобы они нам объясняли про классовую борьбу. Про классовую борьбу мы и сами можем. И получше профессоров, поскольку сами ее ведем».
Такое объяснение годится, подходит, но кажется, что у происшедшего был второй план. Кажется, что перед нами не просто история на тему – «свой своя не познаша».
Вальтер Беньямин пересказывает главную идею своей статьи любимой женщине: «Такой человек, как Гете, целиком состоящий из компромиссов, тем не менее смог создать выдающиеся произведения <…> для пролетарского писателя подобное совершенно немыслимо. Но классовая борьба буржуазии принципиально отличалась от классовой борьбы пролетариата. “Измену”, “компромисс” в этих двух движениях невозможно схематически приравнять друг к другу» («Московский дневник». С. 120).
Что такое политический путь Карла Радека, начиная с «челночных поездок» от Парвуса к Ленину, от Ленина к Парвусу и кончая переходом – «перебегом» – от Троцкого к Сталину?