Проза из периодических изданий. 15 писем к И.К. Мартыновскому-Опишне
Шрифт:
Столица спит во мгле морозной,
Спит нищий, всадник и богач!
Как выразился поэт, а ты рано утром, надев свои калоши, скрипишь ими по морозному тротуару, спасая Россию. Но, вот, и набережная, вот, и дом № 24!
Медленно взвилась тяжелая штора, и пепельно-синий, опустошительный рассвет хлынул в огромную комнату. Мебель итальянской работы каменела тяжело и пышно. Картина, тусклая копия какого-то фламандца, пейзаж с ледяным небом, наклонно висела над просторным резным бюро, из-за которого поднялся человек в великолепном халате. Мягко ступая, он достал из шкафа квадратный ящик, распахнул широкую отдушину
Выстрел был почти бесшумен, но рука стрелявшего дрогнула, он промахнулся. Несколько голубей поднялись с крыши, разлетелись в тумане. Которая из этих птиц вылетела из деревянного ящика сквозь зеркальную отдушину — разве можно было теперь узнать.
Серая птица в сером холоде петербургского утра, должно быть, пролетала уже над Финляндским вокзалом, а субъект в котелке, в клетчатом пальто и калошах все не мог отвести от дома № 24 свое простоватое, огорченное лицо.
Телеграмма Жука не солгала: Мария Гавриловна действительно, скандалила и точно грозилась показать письма кому не следует. Разозленный, швырнул инженер, телефонную трубку.
Но кто такая Мария Гавриловна, какой такой Жук?
Постараемся удовлетворить этот совершенно законный вопрос.
Спешим оговориться, — первую часть вопроса. Ибо кто такой Жук, разве я знаю? Разве мало на свете, особенно в России, таких Жуков, плешивых, черных, с несвежим носом, в цветной манишке, даже кашляющих как будто с акцентом.
Ну, есть Жук, должно быть, есть у него жена, болеющая боком, и носки в клетку, и зеленое ватное одеяло… Но нам-то до этого решительно никакого дела нет. Жук дал телеграмму, что Мария Гавриловна скандалит, Жук сделал свое дело и может ретироваться, так сказать.
Вот Мария Гавриловна — это совсем другая статья.
Года четыре назад нынешний миллионер и заводчик, Яков Ильич Павлов, ходил с драными локтями, обедая нередко через день. Искал место, места не находилось, кормился чертежами да уроками, наконец, совсем отощал. И вот, однажды в дрянной кухмистерской, перелистывая журнал, он прочитал объявление о шести тысячах берлинских невест с приданым, желающих выйти замуж.
«Чем черт не шутит», — подумал безработный инженер и написал открытку, впрочем, больше для смеха. Написал и забыл. Прошла неделя, другая, третья, и вдруг он получает письмо на отличной бумаге, что… «согласно Вашего почтенного заявления, просит пожаловать для переговоров туда-то и в такой-то час».
О чем говорил Яков Ильич с бароном (Шиллингом, Шиллингом, конечно, Шиллингом) — неизвестно, только, кажется, они поладили. Невесты Якову Ильичу не нашлось (они, видите ли, немецкие девицы, будто бы, все желали выйти за рыжего, глаза, как у Шиллера, борода, как у Фридриха Барбароссы), не нашлось невесты, но нашлось дельце. Дельце не совсем, конечно, опрятное: барон брался определить Павлова на службу в некоторое учреждение, близкое к военному ведомству, а он, Павлов, должен был доставлять, ну, скажем, сведения коммерческого свойства. Сведения эти доставлялись не барону, Боже сохрани, а Марии Гавриловне Птицыной, миловидной особе лет тридцати пяти. К оправданию нынешнего мужа Софочки надо сказать, что очень уже он изголодался, твердых нравственных устоев в юности своей не получил, и затянул барон его в это дело не сразу, а исподволь, закрутил и опутал. Тут же пристукнула его и любовь, ибо разве мог малоопытный Жак устоять против прелестей цветущей Мари. Все
Но время летело, Яков Ильич давно бросил службу в некотором ведомстве и занялся сведениями и делами большого калибра. Грянула война, он открыл завод по своей специальности, не прекращая дел с бароном. Назад дороги не было. «Подлец я, скотина, последний человек», — насмешливо думал теперь Яков Ильич развалясь в автомобиле или глотая устрицы у Контана, или… но поставим здесь скромную точку. Скажем кратко. С возрастанием текущего и иных счетов господина Павлова, все более утончалась его душа: поэзия, живопись, музыка, до сих пор ему чуждые, стали живо его занимать. Это он рукоплескал на поэзо-концертах божественному Игорю [57] , он восхищался на весенней выставке купальщицами и сценами из боярской жизни, и разве не естественно, что он захотел жениться на Софочке не потому, чтобы влюбился в нее, но Софочка была именно такая жена, какая нужна, чтобы поставить дом на изысканно артистический лад, завести приемы, знакомства.
57
Божественный Игорь — Игорь Северянин (1887–1941).
И Софочка согласилась, хотя и была провинциальной вице-губернаторской дочкой.
А Мария Гавриловна?
О, она не претендовала стать женой своего Жака, но уступить возлюбленного, нет, нет. А Жак с некоторых пор, утончившись, очевидно, во всех своих чувствах, совершенно к ней охладел. Пухлые формы, миловидность, страстность, да, но все-таки по профессии Мария Гавриловна была акушеркой.
Яков Ильич в один прекрасный день решительно объявил: «Деловые отношения и никаких любовных». И, вот, результат — телеграмма Жука, приезд в Петербург, известия в телефон, нисколько не утешительные: «Мария Гавриловна была у нотариуса и нечто поручила ему хранить».
Совершенно, разумеется, непосвященный в отношении своего патрона к госпоже Птицыной, Жук полагал, что это нечто — любовные письма.
Но Яков Ильич знал, что, вместо двух слов «покинутая женщина», можно воскликнуть, как древний поэт, «тигрица»! К тому же и темперамент Марии Гавриловны был ему слишком хорошо известен.
Гофмейстер вошел в столовую мрачнее ночи.
— Павел, — начал он прямо, — мне все известно.
— Что же, дядюшка! — воскликнули разом братья Коржиковы.
— Вы отлично знаете, о чем я говорю!
— Но, дядя!..
— Вздор! — взвизгнул гофмейстер, и его бритые щеки по стариковски запрыгали. — Ложь! Срам! Состоите членами подпольной организации. Готовите дворцовый переворот. Мальчишки! Висельники! Вот что!
— Но, дядя…
— Срам! — продолжал гофмейстер, задыхаясь и стуча ножкой. — Сегодня князь подходит ко мне: «только, говорит, по старой дружбе и зная вас за верного слугу престола, предупреждаю. Правительству все известно. Будут приняты меры наистрожайшие».
Братья молча слушали, старик же не унимался.
— Если бы ваш отец был жив, он проклял бы вас, да. Я же умываю руки. Но предупреждаю — изменники престолу мне не родня. Борис, Павел, не позорьте моих седин, ведь вы Коржиковы; ты, Поль, царский крестник…
И старик, вдруг потеряв весь свой воинственный вид, стал утирать слезящиеся глаза малиновым фуляром.
— Дядюшка, дядюшка, успокоитесь!
— Дети, — говорил гофмейстер, садясь в кресло и обнимая племянников, — образумьтесь, дети, вспомните слова поэта: