Прямое попадание
Шрифт:
Башенин, явно довольный и собою и вообще всем на свете, вызывающе обернулся к Овсянникову, и его взгляд был красноречивее слов. «Ну что, скажи, что это не идеальный взлет?» — казалось, даже не говорил, а чуть ли не кричал этот его взгляд. И Овсянников понял, что Башенин сегодня в ударе и сегодня все у них будет получаться лучше не надо.
Небо на этот раз тучи не теснили, оно было распахнуто настежь, и им ничто не помешало уже на двух тысячах метров увидеть впереди по курсу линию фронта, которую вчера увидеть не довелось. Вчера, погружая землю в мрак, здесь и дальше на север, до самого горизонта, сплошной стеной стояли облака, а сейчас, когда солнце не знало преград и все вокруг сверкало, искрилось и парило, линия фронта открылась сразу же, словно поняв, что на этот раз таиться бесполезно. Как бы винясь за вчерашнее, она с торопливой покорностью выставила напоказ не только голубую ленту реки с остатками плотины на середине, не только сплошь изрытые берега с подступившим к ним редким лесом, не только ослепительно-белые стены чудом как уцелевшего там монастыря, лес вокруг которого был гуще и темнее, но и огневые позиции артиллерийских батарей, доты и дзоты, а также линии окопов и траншей, резавших ее во всех направлениях. Не напрягая зрения, вскоре можно было разглядеть и катившие к ней по дорогам автомашины, повозки, мотоциклы.
Все три эскадрильи бомбардировщиков, еще над своим аэродромом принявшие испытанный «клин звеньев», шли плотно, одна за другой, до минимума сократив
Башенин, как и все в полку, знал, что одну из шести пар «яков» вела недавно появившаяся, но уже ставшая предметом многочисленных разговоров на аэродромах, лейтенант Нина Скоромная, девушка, по слухам, умная и интересная. В полете он обычно не имел привычки без нужды вертеть туда-сюда головой, тем более оборачиваться назад — не его зона, да и не больно-то обернешься, когда ты крепко привязан к бронеспинке ремнями. Но сейчас, разбираемый любопытством, он согласился бы, наверное, свернуть себе шею, только бы хоть краешком глаза увидеть, как эта обольстительная Нина Скоромная стригла воздух у них в хвосте своим остроносым «яком». Ему почему-то казалось, что Скоромная сейчас наверняка старалась изо всех сил, чтобы только не ударить перед мужчинами в грязь лицом, рисовала в небе такие замысловатые узоры, что из дутика [11] , наверное, тек сок. Но увидеть ее Башенину со своего сиденья было не с руки, а вперед она не выскакивала, от самого аэродрома, как и положено истребителям прикрытия, шла вместе со всеми позади. Правда, один раз — это еще как только истребители пристроились к ним — один из «яков» на какой-то миг вдруг вырвался вперед и отчаянно покачал крыльями буквально под носом у самолета командира звена Кривощекова. Но это, как Башенин понял, была не Нина Скоромная: у Нининого «яка» кок винта, как всем в полку уже было известно, был белый, а у этого — красный. А потом Нина Скоромная, как тоже было всем известно, шла вместе со своим командиром эскадрильи особняком, метров на шестьсот-восемьсот выше — там с командиром и двумя ведомыми они составляли так называемую ударную группу, — а этот, выскочивший вперед, был явно из группы непосредственного прикрытия, скорее всего — один из многочисленных дружков Кривощекова, потому что не кто иной, как Кривощеков, ответил ему тоже покачиванием крыльев.
11
Хвостовое колесо у самолета.
Когда линия фронта, сохранившая на этот раз покорность до конца, не сделавшая даже попытки пошевелить стволами зенитных орудий, осталась позади, с флагмана передали данные для бомбометания. Башенин любил этот момент, всегда воспринимал его как начало того, ради чего затевался вылет. Когда же спустя немного командир повернул полк влево, чтобы идти теперь к аэродрому напрямую, в открытую, а не ломаным маршрутом, как до этого, так как таиться теперь уже не было смысла, он уже не вытерпел и с многозначительностью обернулся к Овсянникову, как бы приглашая его разделить радость по поводу того, что еще совсем немного и они смогут отыграться за вчерашнее сполна. Переход линии фронта, по-прежнему плотно сомкнутый строй машин, яростный рев моторов уже до отказа зарядили его той холодной решимостью, при которой он не мог теперь ни о чем другом думать, как только об этом самом аэродроме, не мог не представлять, с каким удовольствием он увидит его в дымных разрывах бомб. Все же остальное сейчас для него уже не имело значения либо казалось мелким, незначительным, в том числе и собственная безопасность. Появись, казалось, сейчас у них в хвосте «мессершмитты» или открой огонь зенитки, он и бровью бы, верно, не повел, продолжал бы сидеть все так же вот прямо, устремив полный ожидания взгляд вперед на клубившуюся там, у горизонта, землю. Страха сейчас, в эти минуты, когда все в нем было натянуто как струна, хотя он и оставался внешне почти невозмутимым, он не ощущал, весь запас страха, какой у него был, он, видать, израсходовал еще вчера, под дулами тех шести «мессеров», на сегодня страха уже не оставалось. Единственное, что еще его сейчас немножко время от времени беспокоило, так это возможное появление в районе аэродрома облаков — чем-чем, а вот облаками он был сыт по горло еще со вчерашнего, он еще вчера нагляделся на них до того, что и сейчас при одной лишь мысли о них он морщил лицо, словно хватил уксусу. Но облаков, слава богу, нигде пока — ни впереди по курсу самолета, ни справа, ни слева по борту — не было и, похоже, не ожидалось, и он, убедив себя, что с этой стороны опасаться, пожалуй, нечего, успокоился окончательно.
Черными шапками разрывов зенитных снарядов дал аэродром о себе знать, как только бомбардировщики подошли к нему с курсом 340, чтобы хоть какое-то время быть с земли невидимыми. Первые разрывы появились много впереди головной девятки, словно это было предупреждение. Вспыхнув один за другим на чистом синем небе как бы сами по себе, из ничего, они мгновенно образовали что-то вроде дымовой завесы — густой и темной, как осенний лес. Затем, раз на бомбардировщиков это не подействовало, мохнатые шапки разрывов появились уже много ближе. Но все равно еще не настолько, чтобы вызвать замешательство или хотя бы желание поскорее отбомбиться и свернуть с опасного курса — хорошенько прицелиться зенитчикам пока, видно, мешало бившее в глаза солнце, это, видать, они только еще пристреливались. Но когда бомбардировщики, сохраняя все тот же четкий «клин звеньев» в «девятках», прошли НБП [12] и легли на боевой курс, снаряды стали рваться уже чаще и совсем близко. И не только впереди и слева, а уже со всех сторон, и теперь, когда все вокруг потемнело, не было сомнений, что нерасчехленных орудий на аэродроме не осталось, в дело вступали все, какие там только были, — и крупного калибра, и самого малого, вроде эрликонов. И еще стало ясно, что, как только там, внизу, на батареях, кончат пристрелку, в небе станет уже совсем черно, и тогда на эти шапки лучше не глядеть, а глядеть лучше на приборную доску или на хвост впереди идущего самолета, чтобы не холодеть глазами и не думать, что следующая шапка накроет тебя и тебе придет конец. Правда, не глядеть тоже трудно, попробуй не погляди, когда глаза так и лезут сами из орбит и шея сама поворачивается в сторону, словно ее тянут туда на аркане. И еще трудно держать строй, потому что и самолету от этих красных шаров и черных шапок, сделавших небо неузнаваемым, поставивших в нем, казалось, все на попа, тоже, верно, стало не по себе, самолет тоже, как и ты, напрягся до последнего и все норовит вырвать у тебя штурвал из рук и отвалить в сторону. И уже совсем невмоготу, когда снаряд лопается
12
Начало боевого пути, на котором строго выдерживаются курс, скорость и высота полета.
Вот у Башенина как раз и лопнул в самый неподходящий момент снаряд под левым крылом, и так их подкинуло вверх, а затем неудержимо, будто магнитом, потащило в сторону соседнего самолета, что все в эскадрилье ахнули, посчитав, что столкновения не миновать и от обоих самолетов сейчас ничего не останется, кроме дыма.
Произошло это, когда Башенин уже считал, что Овсянников вот-вот должен был нажать на кнопку бомбосбрасывателя. И вдруг — этот чудовищный удар в крыло снизу, от которого поплыл горизонт и встало на дыбы небо, и Башенин, хотя и успел каким-то образом сообразить либо почувствовать, что это еще не прямое попадание, а взрывная волна, от неожиданности все равно на какое-то время опешил. Обожгла мысль: отбомбиться прицельно не удастся. Однако уже в следующее мгновенье он нашел в себе силы вернуть самолет обратно в строй, на прежнее место. И снова почувствовал тот азарт, какой всегда охватывал его, когда он начинал видеть на курсовой черте в плексигласовом полу кабины цель. Уже сам вид цели, — а сегодня цель для него была всем целям цель, — заставил его испытывать ту тревожно-щемящую и в то же время такую сладкую боль в груди, которая уже не давала места ничему другому, в том числе и страху. А может, страх и был, может, страх и таился где-то в самой глубине души, да только он не давал ему воли, давил его в себе так же беспощадно, как давил сейчас на педали и штурвал, чтобы не дать самолету уклониться с курса хотя бы на градус. Он снова неколебимо верил, что сегодня только день удач, что все у них с Овсянниковым получится лучше не надо. Ну, а то, что несколько мгновений назад их вышибло из строя и едва не опрокинуло на соседний самолет, это не в счет, это просто случайность, о которой лучше не думать, чтобы излишне не возбуждать себя, а то он уже и так накалился до того, что, казалось, тронь — и посыплются искры. Припав грудью к штурвалу, он сейчас терпеливо ждал, когда Овсянников наконец нажмет на кнопку бомбосбрасывателя и он почувствует тот блаженный миг, ради которого он столько уже перетерпел, в том числе и вчера, под дулами «мессеров», и готов перетерпеть еще столько же, а может, и во сто крат больше, чтобы только ничто не помешало наступить этому мигу. А когда Овсянников нажмет на кнопку бомбосбрасывателя и бомбы пойдут вниз, он почувствует сразу, это будет видно по поведению самолета. Да и Овсянников, он знал, в этот миг тоже не преминет дать ему знать, что дело свое он сделал как всегда аккуратно. Овсянников обязательно, как только нажмет на кнопку, произнесет негромко, но отчетливо свое неизменное «порядочек» и шумно, точно паровоз, засопит от возбуждения. Овсянников всегда, сколько Башенин помнит, произносил именно это единственное слово «порядочек», и каждый раз произносил его с таким простодушием, так буднично, что можно было подумать: Овсянников сбрасывал не бомбы на вражескую цель, а обычный мешок картошки с плеч, Башенина сперва это удивляло — сам он в этот миг был готов кричать от радости, — а потом удивляться перестал, привык. Теперь он удивился бы, наверное, если бы Овсянников вдруг изменил своей привычке и произнес не это единственное слово, а что-то другое либо промолчал вовсе.
Сейчас Овсянникова Башенин не видел, было не с руки, чтобы глядеть в его сторону, хотя Овсянников и гнулся рядом над своим, коротким для его роста, прицелом. Он только слышал его дыхание и по этому его дыханию догадывался, что момент, который он так ждет, близок. Обычно Овсянников дышал спокойно и ровно, разве чуточку шумновато, потому что могучие были легкие у Глеба Ивановича Овсянникова. Сейчас же дыхание у него было тихим, почти неслышным, и Башенин, поняв, что это оттого, что Овсянников уже уложил палец на кнопку бомбосбрасывателя, внутренне подобрался и бросил последний взгляд на аэродром — потом, когда дойдет до дела, глядеть будет поздно.
Аэродром, уже собравшийся сползти с курсовой черты под металлический обрез кабины, все так же безмятежно, будто не замечая опасности, искрился в лучах солнца, как если бы полосы у него были не бетонные, а металлические. И лес, окружавший его со всех сторон, и река, и сопки тоже играли солнечными бликами, и в этом море солнца и света Башенин не сразу разглядел, что там делалось в этот миг, откуда били зенитки и не начали ли взлетать истребители. Последнего он опасался особенно — не хотел, чтобы хоть один самолет избежал бомбового удара, в том числе и те шестеро, что заставили его вчера столько перетерпеть. Такое было бы ему, что в сердце нож. И только подумал об этом, как глаза его сверкнули торжеством: на склоне правой сопки он увидел темное пятно. Несомненно, это был след взорвавшегося вчера «мессера» — дело рук Кошкарева. Но не успел он еще оторвать взгляд от этого темного пятна, как крест аэродрома, такой обманчиво красивый с виду, радостно искрившийся на солнце, вдруг в одно мгновенье изменил цвет и запузырился, словно на раскаленный металл плеснули воды. Потом аэродром вспух, налившись чем-то темно-бурым, и тут же, как от судорог, начал выворачивать себя наизнанку, выбрасывать одно облако дыма за другим.
Это на аэродром легли первые бомбы.
Как легли туда бомбы второй эскадрильи, Башенин уже не видел, теперь было не до того — теперь наступал их черед.
Когда же наконец он почувствовал, что самолет слегка подкинуло вверх и в наушниках прозвучало неизменное овсянниковское «порядочек», привязные ремни уже не теснили ему грудь и штурвал не казался горячим — он весь был во власти злого торжества и злой же радости.
VII
Удачный боевой вылет заметно поднял дух в полку, люди стали глядеть вокруг себя повеселее. Гибель Куркова как-то сама собою отошла на задний план, ее заслонили, пусть у кого-то, может, и на первое только время, новые, более свежие и потому более сильные впечатления. Что ни говори, а сходить на такое задание, да еще на другой день после похорон, когда у тебя перед глазами этот свежий могильный холм, и не потерять на этом задании ни одного из боевых друзей что-то значило даже по сравнению с гибелью Куркова. А потом и сам аэродром, искореженный до неузнаваемости, с которого теперь ни одному самолету, если сколько-то их там, паче чаяния, еще осталось, долго в воздух не подняться, — разве это не было поминками по тому же Куркову, разве это не очищало в какой-то мере совесть однополчан перед погибшим, если уж на то пошло?
Вот люди и ободрились, как только вылезли из кабин и отцепили парашюты, вздохнули полной грудью. А Башенин так и вовсе почувствовал себя именинником. Его особенно радовало, что за вчерашнее-то с немцами они расплатились сполна. Во всяком случае, теперь-то, считал он, они квиты. Правда, он не мог знать точно, накрыли ли их бомбы именно тех самых «мессеров», что заставили их вчера набраться страху. Да это в общем-то и не имело значения. Но ему было приятно думать, что накрыли, накрыли именно тех самых, а не каких-нибудь других, и он не без мстительной радости представлял себе, как эти «мессеры» корчились там внизу, на аэродроме, в пламени огня и дыма и что от этих «мессеров» сейчас там осталось, если вообще от них еще что-нибудь могло остаться. Потом, вспомнив о сбитом Кошкаревым «мессере», он тут же, как только экипажи пришли раздеться на КП, подошел к командиру полка, благо он был тут же, раздевался вместе со всеми, и обратился к нему по всей форме и в то же время чуточку небрежно, с налетом этакой бравады, улыбаясь во все лицо, словно знал наперед, что сегодня, после такого вылета, ему и не такое бы могло сойти с рук: