Прыжок в легенду. О чем звенели рельсы
Шрифт:
Когда мы принесли один из таких плакатов Николаю Ивановичу, он восторженно воскликнул:
— Товарищи! Это чудесно! Это поворот истории! Это, если хотите знать, победа! Победа! Ура!
Он обнимал нас, целовал и кричал — громко, так что и на улице, наверное, было слышно.
— Вы понимаете, что это значит?! Немцы сами признали свое поражение.
Мы были удивлены такой реакцией Николая Ивановича. Всегда выдержанный и чрезвычайно осторожный, он, казалось, совершенно перестал владеть своими чувствами, и хорошо, что в это время никого не было возле нашего дома.
Разгром гитлеровских войск
Бывало, раньше придешь на станции Ровно или Здолбунов и видишь, как из пассажирских вагонов выползают, словно голодные волки, всякие «фоны», «герры», «фрау» и «фрейлейн» — в гражданской одежде и в военной форме. Они ехали сюда как завоеватели, как хозяева. А после поражения на Волге изменился даже график движения пассажирских поездов. С запада их прибывало все меньше и меньше, зато с востока шли один за другим, и на лицах пассажиров, заполнявших вагоны этих поездов, не было и следа прежней самоуверенности.
Одновременно усложнялась и обстановка в городе. Оккупанты стали еще чаще устраивать облавы и проверки, и необходима была особая осторожность, чтобы не вызвать к себе подозрения гестаповцев и их многочисленных агентов.
Командование отряда требовало от нас строгого соблюдения всех правил конспирации и дисциплины. Александр Александрович Лукин предупреждал:
— Поймите, ребята: одно дело, когда в Ровно действовали два-три наших товарища, и совсем другое, когда вас стало много. Действовать нужно осмотрительно, очень осторожно.
От него мы слышали это каждый раз, когда шли из отряда в город, и нужно сказать, что предостережения заместителя командира по разведке принимались нами как должное. Лукин был нашим руководителем, нашим старшим товарищем, блестяще ориентировавшимся в любых обстоятельствах. Мы удивлялись тому, насколько он был осведомлен во всех городских делах, о наших действиях и поступках.
Нам запрещалось без надобности собираться вместе, однако иногда мы нарушали это правило, так как сердце горело желанием встретиться с товарищами, поделиться с ними мыслями, выслушать их советы. И почти всегда после таких «непредвиденных» встреч нам приходилось выслушивать упреки Лукина.
Мы не имели права делать какие-либо заметки, вести дневники, записывать адреса, ну, и, безусловно, фотографироваться. Но однажды пришлось нарушить этот запрет.
Было это весной, кажется в апреле. Зайдя в воскресенье с Михаилом Шевчуком к Ивану Тарасовичу Приходько, мы застали там Николая Ивановича и Яна Каминского.
— Ну вот, — сказал Кузнецов, — мы снова все вместе. Узнает Лукин — достанется нам на орехи. Давайте по одному расходиться.
Не успели мы обменяться мыслями, как кто-то постучал в дверь.
— Войдите, — сказал Иван Тарасович.
Дверь открылась, и, к нашему удивлению, на пороге встал штурмбанфюрер СС Рудольф Шлезвинг.
— Какая приятная встреча! — с радостью произнес эсэсовец.
Он обнял
— Знакомьтесь, — сказал Шлезвинг, — представитель фирмы «Тодт», — и назвал фамилию своего спутника. — А это, — обратился он к незнакомцу, — тот офицер, о котором я вам рассказывал. Очень элегантный и культурный человек. Среди нашего офицерства редко можно встретить такого, как обер-лейтенант Пауль Зиберт.
— Ну, хватит, Рудольф, хватит. Мне даже неудобно…
— Не скромничай, — перебил Кузнецова эсэсовец. — За свою десятилетнюю службу в армии фюрера я впервые встретил такого умного человека, как ты. Ну что же, если уж встретились, так надо устроить небольшое торжество. Не так ли?
Отказываться было бесполезно, спустя несколько минут мы сидели за столом и выслушивали рассказы штурмбанфюрера о его пребывании на Восточном фронте.
— Что ни говорите, господа, а я родился в рубашке. Всю нашу часть, да и мое подразделение перемололи большевики, а я цел и невредим, сижу и пью с вами водку! А вообще, — продолжал он, — дела на фронте идут не блестяще. Зима принесла нам немало горя, наши солдаты до сих пор не могут прийти в себя. Но ничего. Мы еще покажем русским! Фюрер объявил тотальную мобилизацию, и теперь я еду в фатерлянд формировать новые части.
— А я, — сказал Кузнецов, — вынужден еще торчать в этом городе. Я превратился в штабную тыловую крысу. Живу вот так и, кроме бумаг, ничего не вижу. Одно утешение — с господами коммерсантами иногда посидеть. Хорошо, что ты приехал, хоть будет с кем поговорить.
— К сожалению, я сегодня же уезжаю. Но у меня родилась идея. Мой приятель, — эсэсовец показал на представителя фирмы «Тодт», — предлагает остаться в Ровно. Мне, между прочим, очень понравился городок, и здесь, кажется, для меня найдется работа. У меня немалый опыт борьбы с ненадежными элементами. Когда наша часть стояла в Голландии, мне приходилось показывать класс в таких делах. А тут, говорят, партизан вокруг хоть отбавляй. Вероятно, они и в город проникают.
— Ты прав, Рудольф, — подтвердил Кузнецов. — Для таких людей, как ты, на этой территории, кишащей бандитами, работы больше, чем на фронте. Но я не обладаю такими способностями. Я все-таки хочу снова поехать на фронт.
Чем дольше длился разговор, тем все больше и больше восторгался штурмбанфюрер Зибертом, его заслугами перед фатерляндом, преданностью фюреру, его умом и высокой культурой. Наконец эсэсовец предложил:
— Знаешь что, Пауль, давай сфотографируемся в память о нашей дружбе. Теперь такое время, тебя могут в любую минуту отправить на Восток, и мы больше не увидимся.
— У меня нет с собой фотоаппарата, — возразил Кузнецов.
Но аргумент оказался недостаточным.
— Ничего, — ответил эсэсовец. — У меня на вокзале есть в чемодане «лейка». Сейчас я кого-нибудь пошлю за ней.
— Не беспокойся, — сказал Кузнецов гитлеровцу. — Сейчас они что-нибудь сообразят.
Он моргнул мне: дескать, необходимо взять инициативу в свои руки. Мы с Иваном Тарасовичем вышли во двор.
— Идите позовите фотографа, — сказал я ему. — А еще лучше, если вам удастся выпросить у него аппарат.