Пшеничное зерно. Распятый дьявол
Шрифт:
— Сколько раз ты присягал своим?
— Ни разу.
Томпсон вскочил на ноги и забегал по комнате. Остановился против Муго, вгляделся в него, лицо показалось ему знакомым. Но все они похожи друг на друга, поди различи — маски какие-то, а не лица.
— Сколько раз ты давал присягу?
— Ни разу.
— Врешь! — заорал Томпсон, покрываясь испариной.
Муго было безразлично, что его ждет. Он находился на той грани отчаяния, когда человек уже не дорожит жизнью. Смерть так смерть. И чем скорее, тем лучше.
В кабинете было еще двое офицеров. Один из них что-то шепнул Томпсону на ухо.
Надежды Томпсона не оправдались. Большинство заключенных по-прежнему молчало. Один лишь Муго хоть кое-как отвечал на вопросы. Впрочем, и он сказал немного. Но Томсон впился в Муго, как клещ. Вызывал ежедневно. У него было предчувствие, что Муго все-таки «расколется» раньше других. Он вымещал на нем досаду за все. Муго пороли на глазах у других заключенных. Иногда в приступе слепой ярости Томпсон выхватывал кнут из рук охранника и остервенело стегал его сам. Если бы Муго закричал, взмолился о пощаде, Томпсон, может быть, и сжалился. Но тот молчал, и Томпсону стало казаться, что весь лагерь смеется над ним, презирает за то, что он не может исторгнуть из Муго даже стона.
Престиж Муго рос среди заключенных. Отчаяние его было столь глубоким, что он не смел стонать. Убеждение в том, что его постигла заслуженная кара, заставляло его безмолвно сносить боль. А им со стороны казалось, что все дело в его неукротимом духе. Товарищи, окрыленные его стойкостью, составили коллективную жалобу на тюремщиков. Они потребовали, чтобы с ними обращались как с политическими заключенными, а не как с уголовниками. Потребовали увеличить паек. Пригрозили голодовкой. И в один прекрасный день все как один отказались от пищи.
Томпсон был на грани исступления. «Раздавить гадину», — скрежетал он по ночам зубами. Он приставил к ослушникам белую охрану. Раздавить гадину!
На третий день голодовки произошла вспышка, смахивающая на настоящий бунт и явившаяся непосредственной причиной нашумевшей гибели одиннадцати. Когда надзиратели несли в барак еду, кто-то швырнул камень и угодил одному из них в голову. Надзиратели побросали бачки и с криком «Убивают!» кинулись врассыпную. Бунт! А узники хохотали, камни сыпались градом.
То, что произошло затем, стало известно всему миру. Бунтовщиков заперли в бараках. Избиения не прекращались ни днем ни ночью. Одиннадцать человек забили насмерть.
Вот о чем вспоминал Муго, когда на следующий день после осенившего его прозрения шагал к дому Гиконьо. В своем чудесном спасении от верной смерти он видел направляющую десницу божью. Нет сомнения, он выжил, чтобы избавить несчастных, таких, как Гитхуа, от нищеты и лишений. Он, единственный сын у матери, рожден на свет во спасение другим. Его будоражили и влекли волнующие перспективы, открывшиеся ему. Он скажет Гиконьо, что согласен представлять жителей Табаи на празднике Свободы. И он возглавит народ свой и поведет его через пустыню к новому Иерусалиму…
Просторный дом со сверкающей на солнце железной крышей был сложен из толстых кедровых бревен. Двор обнесен ровной оградой. За оградой пело радио. Но женский голос, глубокий, густой, почти заглушал певца. Песня была медленная и грустная и казалась неуместной
Мумби приветствовала гостя светлой улыбкой, точно ждала его прихода. Он вспомнил молоденькую девушку, которая однажды посочувствовала его горю, когда у него умерла тетка. Теперь перед ним была красивая женщина с усталым, посуровевшим лицом. «Ее гложет печаль», — подумал Муго. Карие бездонные глаза обволакивали его. Ему стало неловко, даже немного страшно под этим взглядом.
— Мне надо повидаться с Гиконьо, — сказал он, отказываясь от приглашения сесть. — Его нет?
— Он всегда уходит очень рано. — Голос у нее был прозрачный и ровный, как водная гладь, но Муго все-таки уловил едва заметную жалостливую рябь на его поверхности. — Присядь, — продолжала она. — Ну пожалуйста. Сейчас чай поспеет. — Голос зазвенел взволнованно, и он опустился на стул, невольно подчинившись ее просьбе. Разглядывая ее лицо, он удивился тому, что редко думал о Мумби и Кихике как о сестре и брате. А ведь у нее такой же разлет бровей и нос, хоть и поменьше, точь-в-точь как у Кихики.
— Как брат? Твой Младший брат, — повторил он. — Ведь у тебя есть младший брат, верно? — Он стал мешать чай в стакане, чтобы скрыть смущение.
— Кариуки? — Она села на стул напротив него.
— Да-да, теперь я вспомнил, Кариуки.
— Два года, как кончил школу. Работал в банке в Найроби, теперь учится в колледже Макерере.
— Это ведь в Уганде, в стране Оботе?
— Да, туда надо ехать поездом. Целые сутки. Завидую я ему — целые сутки в поезде!.. Я никогда в такую даль не забиралась. — Она рассмеялась негромко, ее глаза засверкали при одной мысли о путешествии, все тело задышало неукротимой жаждой жизни вопреки страданиям. — В этом году он не приехал домой на каникулы, очень жаль; он не увидит праздника в четверг.
Муго не поддержал разговора о празднике, и беседа оборвалась. Он старался придумать, что бы еще сказать, но в голову ничего не приходило, и он поднялся, сказав, что ему пора.
Но Мумби сидела с тем же выражением лица, точно не слышала его.
— Я хотела с тобой повидаться, я сама собиралась к тебе, — произнесла она. Она говорила очень тихо, но ее слова, как приказ, пригвоздили его к месту. Он снова сел и стал ждать.
— Ты… Бывает, что ты видишь сны? — неожиданно спросила Мумби, и грустная улыбка заиграла на ее губах. Вопрос застал Муго врасплох, и его мгновенно сковал леденящий страх.
— Конечно, каждому снятся сны.
— Я не говорю о тех снах, что снятся по ночам. Я о другом — знаешь, когда молод, и день солнечный, и ты заглядываешь в будущее, и тебе грезятся всякие великие дела. И сердце колотится, и ты хочешь, чтобы дни эти скорее настали, и тогда все тяготы жизни останутся позади.
Муго затрепетал. Она говорила о том, что бывало с ним, облекая это в точные слова.
— Такие сны у тебя бывали?
— Иногда, — начал он нерешительно, но она не дала ему докончить.