Психопомп
Шрифт:
Безмолвно стоял рядом его сын единственный, Марк, и своими темно-серыми, материнскими глазами с укором смотрел на отца. «Сейчас, – покивал ему Лоллий, – еще… А знаешь ли, – с внезапным воодушевлением сказал он, – что между жизнью и страданием рука ставит знак равенства. Мужественная рука, – и сухим перстом он начертал в воздухе, – А… вот оно А… равно В. Вот оно… латинское, само собой… У меня в школе учитель математики… Натан». «Папа, – прервал его Марк, – ты можешь меня выслушать?»
Если бы Лоллия спросили, сколько сейчас лет его единственному сыну, то, прежде чем ответить, он бы задумался. Достоверно, бесспорно и вообще не подлежит обсуждению: Марк родился во втором законном браке Лоллия, с Ксенией Андреевной в девичестве Кондратьевой, чьи родители – отец, глубокомысленный и весьма достойный человек, между прочим, профессор и автор преизрядного по величине толкования марксистко-ленинской философии, и мать, поклонявшаяся мужу, как господу Богу, – были решительно против этого союза, поскольку знали о слабости Лоллия по части женского пола. Лоллий был мало сказать – удивлен; он был обескуражен, когда Андрей Владимирович Кондратьев пригласил его в свой кабинет и, попыхивая трубкой, обратился к нему с такими словами. «Молодой человек! Впрочем. Пардон, сударь мой. Вам, кажется, сорок?» «Тридцать девять… еще не исполнилось… скоро», – пролепетал Лоллий, вдруг ощутивший себя кроликом перед удавом. «Прелестно. Ксении двадцать три. Вас не смущает?» «Ну, как сказать… Я, конечно, думал. Но, с другой стороны… Бывает разница куда больше. Вот, к примеру, Гете…» «Пардон. Я не очень сведущ в литературе. “Фауст”,
Новообретенный тесть на свадьбе своей дочери был невесел, как человек, вынужденный смириться с превосходящей его возможности силой судьбы. Однако со временем он свыкся с тем, что отдал любимую дочь не юноше в расцвете лет, а мужчине, в делах любви прошедшему и Крым, и Рим, и среди друзей и знакомых отзывался об этом браке даже с одобрением, а по поводу разницы в летах отмахивался и говорил, что бывало и не такое. О Гете он, правда, не упоминал. Молодое семейство он навещал с удовольствием (слово «молодые» Андрей Владимирович поначалу произносил с плохо скрытой насмешкой, поглядывая, само собой, в сторону зятя) и всякий раз, будто показывая фокус, извлекал из внутреннего кармана бутылку «Столичной», от которой уделял всем: зятю и себе по вместительной рюмке, Ксении – две капли, а сватье – маме Лоллия – наполнял ее изящную, как балерина, хрустальную рюмочку на тонкой ножке.
Достойно удивления, сколь быстро бабушка (бабушка к той поре еще не родившегося Марка) и профессор обрели общий язык. Несмотря на многочисленные и многообразные между ними различия – образование, воспитание, деятельность и проч., и проч., они согласно отзывались на большинство событий мимотекущей жизни. Боже, как давно это было! И можно ли вспомнить всё с неоспоримой точностью, чтобы с уверенностью честного свидетеля подтвердить, да, именно так и было? Вряд ли. И те годы, и другие, и давние, и очень давние, и недавние – словно слетевшие по осени листья, они мало-помалу стали частью земли, как до них растворились в ней прошлогодние и позапрошлогодние, и упавшие с ветки пять, десять, сто и тысячу лет назад, и там, в безднах вечности, все вместе они образуют былое, которое мы тщимся постичь. В наших воспоминаниях даже о временах и событиях совсем недавних всегда больше вспоминающего, чем вспоминаемого. Любая история в этом смысле недостоверна, но, вспоминая о посиделках на маленькой кухне, где четыре человека едва умещались за столом, к приходу Андрея Владимировича покрытым скатертью мягкого серого цвета с бледно-розовой кружевной вставкой в центре, где время от времени холодильник вдруг начинал сотрясаться и гудеть и где вечно капала из крана вода, Лоллий думал, что, каким бы сомнениям ни подвергать достоверность былого, из него не вычеркнешь мук, какие он претерпевал из-за проклятого крана. Силясь закрутить его до отказа, он срывал резьбу вентиля, и вода уже не капала, а неудержимо хлестала мощной струей; мало что соображая, пытался заменить прокладку, осыпал проклятьями поганый дом, сраных слесарей, власть районную, городскую и кремлевскую, швырял позаимствованный у соседей газовый ключ и в бессилии грозил кулаками требующему побелки потолку – и попутно выслушивал от родной матери, что руки у него, к несчастью, растут не из того места. А Ксения обожаемая? Воочию наблюдавшая его титаническую борьбу, его усилия, его, можно сказать, битву – духа с косной материей, просвещенного разума с кое-где уже тронутым ржавчиной железом, тонкого душевного устройства с безжалостным примитивизмом, – она смеялась до слез над словами бабушки, сравнить которые можно было лишь со все разъедающей серной кислотой.
Однако. Он с трепетом ожидал превращения матери в глыбу льда, какой она становилась, встречая появлявшихся на более или менее длительное время возлюбленных Лоллия, с иными из которых успевала крупно поскандалить и, высказав затем сыну свое о них мнение, прибавляла с презрением: «Эх, дур-р-рак!» Ксения между тем счастливо избежала общей участи – возможно, потому, что сразу была представлена невестой (хотя, впрочем, и ее предшественницы,
Эта квартира лучше той. Та была маленькая, двадцать семь и восемь, а в этой три комнаты, семьдесят шесть метров. Слезы кипят. Пусть бабушка была непримирима в своих воззрениях, и Андрей Владимирович пусть пел в один с ней голос, и пусть Лоллий всегда оказывался в меньшинстве при благоразумно помалкивающей Ксении – ерунда это все, Господи Ты Боже мой. Яйца выеденного не стоит. О чем, собственно, шла речь в их семейных застольях? О чем они препирались – да так, что после яростных перепалок на день или даже на два прекращали общение? Отчего бабушка безусловно верила всему, что каждый день читала в «Правде», слушала по радио и видела по телевизору? Почему она всего лишь сухо смеялась, когда Лоллий взывал к ней проникновенными словами: «Мама моя! Посмотри на меня, как я стражду! С кляпом во рту ты меня лишь однажды представь. Но чтенье твое составляет одна только “Правда”. А в этой газете едва ли не каждое слово из лжи»? «С кляпом во рту? – презрительно переспрашивала бабушка, Андрей же Владимирович в знак согласия молча кивал. – А что ты такое можешь высказать, что тебе надо заткнуть рот?» У Лоллия начинали гореть щеки. Он взглядывал на Ксению. Она отвечала сочувственным взглядом и накрывала его ладонь своей. Но не становилось легче на душе, уязвленной намеком на никчемность его творчества.
Он пытался сопротивляться. Позвольте. А разве не лежит у него в ящике стола роман о мальчике в больнице, о близости смерти, о вере и неверии? И повесть о человеческой низости? Кто их издаст? Какой Китайский проезд пропустит? Вступал Андрей Владимирович. Да-да. Мы читали. Было любопытно. Вам следует попробовать себя в детективном жанре. Супруга с интересом. Тем более… э-э… муж дочери. Зять. Родственник. С чудесной – поклон в сторону мамы. Она расцвела. Но… Реализм, революционная диалектика, прометеевское стремление к свободе… Карл Маркс, да. Крупные типы в типических условиях. Дорогой… э-э… сударь… мой дорогой. Не взыщите. Однако. Что мы видим? Мы видим… э-э… бледные тени. И еще. Откуда эти затхлые… религиозные идейки? Совершенно лишнее! Совершенно. Где в нашей жизни? Этого нет! Вольтер, если не ошибаюсь… Раздавите гадину! Замолчи! Не к Лоллию относилось, мрачно глядевшему в стол, а к дочери, открывшей было рот. В нашей семье никогда. И у вас. Взгляд на маму, кивнувшую седой головой. Не нуждаемся в опиуме. Человек… «Это звучит гордо», – усмехнувшись, пробормотал Лоллий. «Лукьян! – одернула его отвергнувшая “Лоллия” мама. – Не перебивай!» «Ну, ну, Анна Александровна, – мягко промолвил профессор. – У нас не поле Куликово».
Он извлек трубку, то есть сначала достал из кармана замшевый мешочек, вытащил из него круглую жестяную коробочку с табаком, затем трубку, но тут же хлопнул себя по лбу и признался, что забыл о запрете на курение в этом доме. Ему позволено, объявила мама. Приятный обонянию запах, тогда как от сигарет – тут она указала на Лоллия, в ту пору еще не бросившего курить, – одна вонь. «Древность, – отвлекся Андрей Владимирович, набивая трубку. – Наша благородная древность. У нас был Пересвет. А у них, у татар, то есть? Кто-нибудь помнит?» «Челубей, – буркнул Лоллий. – Он проткнул Пересвета, а Пересвет – его. Боевая ничья. У Пересвета был брат – Ослябя. И тот монах, и этот. Оба монахи. Оба погибли, оба святые и оба похоронены в Симонове. Завод “Динамо” на их костях. Наше скотское отношение к нашей благородной древности». Андрей Владимирович выпустил облако сизого дыма и промолвил, прибегнув к языку своего великого гуру. Zeit zu leben und Zeit zu sterben [22] . Иными словами, настало время их безусловной кончины, поскольку пришла другая эпоха. Не будем чистоплюями. Мы помним, разумеется. Но разве завод «Динамо», пышущий мощью и один за другим… сотнями! тысячами!., плодящий из могучих чресл электродвигатели, влекущие нас вперед, в будущее! – разве этот сгусток неимоверной силы не представляет собой наилучший из всех мыслимых памятник двум богатырям? Разве он не продолжает их подвиг? И разве они – Пересвет и этот… как его… брат родной… разве не сказали бы они, что зело добро? Еще одно облако плавно уплыло. Зело паскудно. «Лукьян!» – мама хлопнула по столу ладонью. Лоллий вздрогнул.
22
Время жить и время умирать (нем.).
С детства трепетал от гневного блеска в ее глазах и объявлявшего ему приговор металлического голоса. Привязанный к стулу нитками, он должен был сидеть час, два, а то и три – до поры, пока мама не сочтет, что преступник отбыл свой срок, или же он сам, разрыдавшись, признается в содеянном. Не знаю более изощренного наказания. Казалось бы, проще простого порвать нитки и спрыгнуть со стула. Но это означало бы – так много лет спустя рассуждал Лоллий – открытый вызов божеству, о чем он, маленький, жалкий, перепуганный насмерть человечек, не смел и подумать. В сущности, это был прообраз человеческой жизни, ибо мало среди нас людей, достаточно отважных, чтобы порвать путы бесконечных условностей, ложного патриотизма, мнимого долженствования и послать желающих заполучить его душу, мысли и преданность на всем известные три буквы. Свободный человек – редкость; а тут перед нами всего-навсего робкий мальчик, трепещущий перед неумолимостью материнского суда. «Мамочка… Прости! Я поджег!» – кричал он, захлебываясь слезами. Кому объяснить? Кто поймет? Целых три дня он боролся с искушением узнать, что случится, если маленький, совсем маленький огонек вроде затухающей спички положить в корзину с приготовленными для последующего применения аккуратно нарезанными газетами, стоящую по правую руку от унитаза? Если вдруг загорится, всегда можно сказать, что Евгений Александрович, муж Доры Борисовны, любит курить, сидя на толчке; или папа… Он так и вопил сначала, сваливая заполыхавшие газеты то на Евгения Александровича, то на папу. Но страшными глазами глядела на него мама. «Врешь!» У него кружилась голова, холодело в животе, и он с отчаянием сознавал, что она видит его насквозь – видит его смятение и страх перед ожидающей его карой. Разве можно было не признаться? Храбрая Зоя – и та бы открыла врагу военную тайну.
«Ну-ну, – потягивая трубку, благодушно говорил Андрей Владимирович. – Ведро валерьянки. Прошу простить. Или вот, – указывал он на бутылку, и Лоллий молча наполнял рюмки. – Превосходное средство. Давайте успокоимся. И вы, Анна Александровна… Стоит ли. Творческий человек… Бывает… э-э… несколько поспешен в суждениях. Между тем в истории… я замечу… есть высший разум. О, ради всего святого. Не надо, – он уложил трубку в пепельницу, взял рюмку и, взглянув через нее на Лоллия, кивнул, выпил и закусил квашеной капустой. – Хрустит! Анна Александровна! Позвольте всю правду. Вы волшебница солений, квашений, котлет и борщей. Но не надо отправлять меня кадить и бить поклоны. Не надо, сударь! – напрямую обратился он к зятю. – И супруге вашей передайте, – строго взглянул он на Ксению, – не надо! Ибо бес-смыс-ленно! Да. Высший разум. Его чтил еще Гераклит. А греки… древние, я имею в виду… совсем не дураки были древние греки. Маркс у древних многое почерпнул. Но это не какой-нибудь там… бог, – презрительно усмехнулся Андрей Владимирович, – у которого все просят… Дай то, дай это, дай еще что-нибудь. Высший разум есть нечто совсем иное. Высший разум есть сочетание тысяч… миллионов несправедливостей, рождающих вечную справедливость! Несправедливость забвения Пересвета всего лишь якобы забвение. Завод на его могиле… и его братца… только кажется… э-э… вам, сударь… как вы изволили выразиться… ну, словом… я даже повторять не хочу. Слушайте, – призывно воскликнул он, – слушайте голос времени! Читайте письмена времени! Постигайте смысл времени! И вы, может быть… я, по крайней мере, надеюсь… вы поймете, насколько справедлив высший разум – даже в беспощадности, с какой он упразднил бессмысленную, тупую, порожденную исключительно страхом перед небытием религию и все ее институты. Всех святых в вашем смысле. Их вынесли». Точку поставил и взглянул взором победителя. Однако не сдаваться же ему. Лоллий вяло заметил, какой этот высший разум странный. Похоже, принадлежит шизофренику. Ничего удивительного. Казнить священников, взрывать церкви, преследовать верующих. Ну, верует человек и пусть верует. Кому от этого плохо? А церкви? Такая красота…