Пушкин. Тайные страсти сукина сына
Шрифт:
– И что же он?
– «Буду, буду, – говорит, – слушаться». Опять микстура, опять пароксизм и гримасы. «Не ходите, не ездите без шинели», – убеждаю его, а он возражать: «Жарко, мочи нет». «Лучше жарко, чем лихорадка». – «Нет, лучше уж лихорадка».
– И чем кончилось? – поинтересовался я.
– Опять сильные пароксизмы, – ответил Рудыковский. – И Пушкин снова пошел жаловаться: «Доктор, я болен».
– Ох, каков упрямец! – осерчал я.
– Я ж ему то же самое говорил! Уговаривал… Обещал он слушаться.
– Снова хина?
– Снова… И Пушкин выздоровел. В Горячеводск мы приехали все здоровы и веселы. – Рудыковский радостно рассмеялся, словно сама мысль о выздоровлении больного доставляла ему удовольствие. – Но чуть только самочувствие Александра Сергеевича улучшилось,
– Это что же он вытворил? – спросил я в предвкушении занимательной историйки.
– А сейчас расскажу! – Рудыковский наполнил наши стопочки, и мы выпили горилки. – По прибытии генерала в город тамошний комендант к нему явился и вскоре прислал книгу, в которую вписывались имена посетителей вод. Все читали, любопытствовали. После нужно было книгу возвратить и вместе с тем послать список свиты генерала. За исполнение этого взялся Пушкин. Я видел, как он, сидя на куче бревен, на дворе, с хохотом что-то писал, но ничего и не подозревал. Книгу и список отослали к коменданту.
На другой день, во всей форме, отправляюсь к доктору… запамятовал фамилию, который был при минеральных водах. Встречает он меня: «Вы лейб-медик? Приехали с генералом Раевским?» – спрашивает. У меня глаза на лбу: «Последнее справедливо, но я не лейб-медик», – отвечаю. «Как не лейб-медик? – пугается тот. – Вы так записаны в книге коменданта; бегите к нему, из этого могут выйти дурные последствия». Бегу к коменданту, спрашиваю книгу, смотрю: там, в свите генерала, вписаны – две его дочери, два сына, лейб-медик Рудыковский и недоросль Пушкин. Хорош недоросль! Двадцать один год уж!
– Да уж, знаю, что на подобные забавы он затейник! – признал я. – Сам мне рассказывал, хвастался.
Мы оба принялись смеяться, хотя я понимал, что друг мой Рудыковский оказался тогда в затруднительном положении.
– Насилу я убедил коменданта все это исправить, доказывая, что я не лейб-медик, – рассказал он, – и что Пушкин не недоросль, а титулярный советник, выпущенный с этим чином из Царскосельского лицея. Генерал порядочно пожурил Пушкина за эту шутку. Пушкин немного на меня подулся, и вскоре мы расстались. Расстались, смею надеяться, друзьями. – Лицо Рудыковского вдруг стало мечтательным, даже умиленным. – Возвратясь в Киев, я прочитал «Руслана и Людмилу» и охотно простил Пушкину его шалость. Ох, мои сказки вполовину так не хороши!
– Но они вовсе не плохи! – заверил его я. – Хороши твои и сказки, и байки. Давай выпьем за твой талант!
Рудыковский махнул рукой.
– Не за мой талант нужно пить. Я имел неосторожность показать ему свои стихи. Александр Сергеевич тут же выдал ему эпиграмму: «Аптеку позабудь ты для венков лавровых, И не мори больных, но усыпляй здоровых».
– Злой Пушкин, – скривился я. А Рудыковский вдруг весело рассмеялся.
– Давай выпьем за его талант!
Отсутствие честолюбия немало помогало Евстафию Петровичу в жизни, а другой, пожалуй, мог бы и обидеться на колкие строчки. Я охотно выпил за чудесного нашего поэта.
– Как вам показалось, Евстафий Петрович, – поинтересовался я, – Пушкин болел часто?
– Да, частенько, пожалуй, – задумался он. – Но за исключением той горячки и, как принято изящно выражаться, даров Венеры все это были легкие мимолетные хвори, вызванные его пылкой, возбудимой натурой. Он чувствует сильно, остро, почти болезненно; от чувств может и жар произойти. Но потом его телесная крепость берет верх.
Просидели в тот день мы с Евстафием Петровичем допоздна. Вспоминали студенческие дни, пели песни… «Покинем все печали, / Гуляючи с друзьями, / Любовью будем жарки, / Примемся все за чарки…» «Отроче юный, от детства учися, / Писмен знати и разум потщися»… «Славься сим, Екатерина! Славься, нежная к нам мать!» И конечно же, пели и «Черную шаль», снова добрым словом поминая Александра Пушкина.
Откровения Александра Сергеевича, да и шутка Евстафия Петровича насчет «даров Венеры», немало меня огорчили. Я желал думать, что нашего великого поэта обошла стороной эта грязная и
Роскошное здание Воспитательного дома располагалось на берегу Мойки – одной из самых грязных петербургских речушек. Качество воды в Мойке редко было удовлетворительным даже и во времена великого основателя нашего города, ну а теперь она превратилась в грязную, мутную протоку и дурно пахла. Миновав его роскошный фасад, украшенный статуей пеликана, кормящего своих птенцов, я зашел в боковую дверь и по длинному коридору прошел в секретное родильное отделение. Родильный дом при Воспитательном предназначался для неимущих, туда обращались женщины из беднейших слоев населения и порой не самой лучшей нравственности. Деньги на постройку этого богоугодного заведения пожертвовал заводчик Порфирий Демидов. В описываемые мною годы здесь было уже около полусотни кроватей и действовало три отделения: для бедных законных рожениц, для незаконнорождающих и «секретное отделение» для подследственных и для продажных женщин, больных дурными болезнями. Одной из таких несчастных рожениц (разродившаяся мертвым плодом) стала некая Марта Штейгель, в прошлом преуспевающая дама полусвета, ныне совершенно опустившаяся. Ее постыдная карьера давно уже шла под уклон: некогда подвизалась она в веселом доме известной в столице Софьи Астафьевны, теперь же, растеряв красоту и здоровье, промышляла на улице. Осмотрев ее, я обнаружил все признаки того, что больна она тяжело и безнадежно: ввалившаяся переносица и красное распухшее от беспробудного пьянства лицо яснее ясного говорили о грязной и мерзкой ее жизни.
Видать, некогда была эта девка нрава бойкого и веселого, да и теперь не порастеряла она вовсе свой гонор и развлекала повивальных бабок анекдотами о своих прошлых клиентах. Ушатами вываливала она грязь, упоминая фамилии людей уважаемых и честных.
– Одному Богу известный, сколько в речах ее вранья, а сколько правда. – прошептал мне Василий Богданович. Пруссак по происхождению, он до сих пор не утратил своего акцента, хоть и прожил в России большую часть жизни. – Подобный грязный пасквиль приходилось слышать мне не раз: все поступавший к нам шлюхи желают выставить себя невинный овечка, соблазненный, брошенный, обманутый… Насколько велик ее соблазнитель, зависит только от наглость клеветницы и развратность ее фантазии.
Само собой, Василий Богданович не подпускал молодых воспитанниц, обучавшихся на повивальных бабок, к подобным делам, заботясь об их нравственности, в секретном отделении работали лишь опытные повитухи и надзиратели.
Я помедлил у постели несчастного падшего создания, привлеченный ее речами. На этот раз шлюшка честила не придворных советников и не чиновников 2 и 3-го ранга, она то и дело произносила имя, ставшее гордостью России, обвиняя его во всех смертных грехах.
По ее словам, поэт вел жизнь довольно беспорядочную и появлялся под гостеприимным кровом ее хозяйки и в первые годы своего петербургского житья, и много позднее, накануне женитьбы, и даже после нее. Частенько целью визита были не радости Венеры, а желание без нужды побесить сводню притворной разборчивостью.
– Небольшой ростом, губы толстые и кудлатый такой… Дьявол с когтями! Мог, разозлившись, впустить их кому-нибудь в руку так глубоко, что кровь показывалась. Но не женщин, карты предпочитал он всему. Проигрывался в пух и прах. Они, бывало, зайдут к наипочтеннейшей Софье Астафьевне, – рассказывала девица. – И вот этот дьявол, стало быть, выберет интересный субъект и начинает расспрашивать о детстве и обо всей прежней жизни… И все лезет и лезет с расспросами, пока всю душу наизнанку не вывернет. До слез доведет! А потом довольным принимается усовещивать и уговаривает бросить нашу компанию, заняться честным трудом, идти в услужение… Тьфу! – Она грязно выругалась. – Кто ж меня там ждет? И расплатится когда, то говорит, что это деньги «на выход». Ну я как-то и вышла. И что? Самой дороже работать, у Софьи Астафьевны лучше, безопаснее.