Пусть будут все
Шрифт:
со звездной над головой…
По-своему очень славный был стих.
не ной, не вой -
тверди урок:
не смыслом единым,
которого нет,
но жадно хотимым,
летяще на свет
Икаром, макаром -
любым – стрекозой
резной, кочегаром
над топкой сквозной…
Та-та-та, та-та-та-та… две бадьи…
Нет, это было уже в конце. Ничего голова не держит!
Франциском, распятым на коромысле…
А бадьи были у Франциска, полные нежности и птичьего свиста… Где-то записано ведь… Хотя сколько было порывов отнести это все на помойку. А вот же, лежит – то, чего, может, и у Вячека даже нет.
В последний раз он вернулся к ним в сентябре – в шестом Ксенькином классе. Вернулся и чуть не с порога: опёнки, куда покатим – в Испанию или Италию? Он тогда уже зарабатывал
С Лерой – нет… И не то чтобы он не старался. Он старался. И Лера старалась. Но кровотока одного на двоих больше не было. И сумасшествия по ночам, а за завтраком: ты о чем подумал? а ты – вот сейчас? Но зато он стал говорить: вы мой дом, вы мое место на этой земле, – предварительно, правда, граммов сто пятьдесят в себя опрокинув. Такая почти что за год отсутствия у него появилась привычка. Граммов сто пятьдесят – почему бы и нет? Но бежать из школы домой уже не хотелось, наоборот, зная, что Ксенька теперь под присмотром, хотелось отдать все накопившиеся долги, ведь одной писанины стало у учителей – головы не поднять, а нужно было еще и на новогодних репетициях посидеть, и литературный кружок с началом зимы как-то сам собою так хорошо возобновился: и старые все пришли, и четверо новеньких записалось…
А у Ксеньки с друзьями в ту зиму была игра – по сути, казаки-разбойники, но они ее называли “пеший квест”: одни рисовали планы и прятали клады, а другие по плану и стрелкам, начерченным на асфальте, заборах, на стенах домов, эти клады искали. А на детской площадке – через дорогу, в ближайшем дворе стояла избушка на курьих ножках, настоящий бомжатник (слава богу, в позапрошлом году снесли), и Ксенька зачем-то полезла в нее – по плану ей показалось, что клад лежит там. С фонариком, в четыре уже смеркалось. Посветила, еще не поняв, что там люди, а там – там был Вячек с какой-то своей, наверно, студенткой. Выпивали, наверное, целовались. Ксеня об этом – никогда, ни полслова. Вячек, конечно бы, тоже смолчал. Но Ксюха исчезла. Вернулась домой, разорвала те испанские фотки, на которых они были вдвоем, клочья высыпала на компьютерную клавиатуру, сверху положила фонарик – тоже, видимо, со значением… Уж лучше б взяла с собой! Лера пришла из школы без пятнадцати девять. Декабрь, слякоть, фонарь у подъезда разбит. Вячек меряет комнату, будто клетку. Что случилось? Молчит. Еще верит, что Ксенька вот-вот вернется.
“Приду в четыре, сказала Мария, восемь, девять, десять…”
С десяти до одиннадцати звонили подружкам и одноклассникам. В милиции трубку никто не снимал. С час рыскали сами – по подъездам, а когда получалось пролезть – по чердакам и подвалам. Все с тем же фонариком. Растревожили сквот пацанвы, получили в спину шквал пустых бутылок и банок. Лера разбила лоб, налетев на какую-то свисавшую с потолка железяку, Вячек порвал рукав куртки. Ближе к полуночи забежали домой, решив, что Ксенька могла ведь оставить записку. Перерыли все, заклеили пластырем лоб, поймали машину, сели сзади и все время держали друг друга за руки, суеверно боясь их расцепить, – словно были в этой сцепке и третьи ручонки, с заусенцами и обгрызенными
И все. Вернулись домой и стали жить дальше. Никто никому ни о чем – никогда. Только у Ксеньки на другое утро глаза не сверкали, а были как пеплом присыпаны: на маму зырк, на папу зырк. А мама, учившая ее никогда не врать: ребеныш, мы вчера задержались на одной презентации, одной семейной экскурсии, называется “Зимний Кипр”. А папа, в Испании, видимо, поиздержавшийся: там был не только Кипр, был Петербург, было Золотое кольцо… И Ксеня тоже правильным голосом, правда, не вынимая взгляда из чашки: как это здоровски, хоть куда, хочу-хочу-хочу!
Поехали сами, без всяких экскурсий – в Тверь и Торжок. Познавательно, интересно, но всё галопом, Вячек не умел отдыхать “бесцельно”, в музей Пушкина забежали, пожарских котлет откушали – извольте в машину. А просто вобрать в себя старый полуразрушенный город, стоявший по пояс в снегу, весь из соборов, храмов, монастырей, в нем раствориться, в старом времени раствориться (Ксеня так просила его остаться в Торжке с ночевкой), – нет, говорил, девчонки, по коням! Да и о чем ему было с ними? Начнет про Пушкина – Ксенька: ладно, не на уроке. Начнет про психолингвистику (это была его новая страсть): смотреть ли на мысль через призму языка или же на язык через призму мысли, – а Лера чувствует, ей уже поздно, не догоняет. Хотя были и там минуты – редкие, может быть, даже из самых лучших. Такие, которые выпадают из обыденного течения, и ничто, даже будущее, не может бросить на них свою тень. Высокий берег Тверцы ослеплял сверкающим снегом, и Ксенька в белоснежной шубейке вдруг по нему понеслась, и была то видна, а то почти и неразличима… Стало казаться, что она бежит не к мосту над Тверцой, а от них, куда-то во взрослость. И Вячеку тоже так показалось. И он выдохнул вместе с облачком пара:
– “Мы будем старые хрычи, жены наши – старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята…” – И так хорошо прижал Леру к себе.
А вернулись домой, и у Ксени вдруг обнаружился мальчик. Только что его не было, познакомились на катке, и уже не разлей вода. По телефону – до часа ночи, а если не отогнать, то и до трех. А Вячек, по сути, тоже ребенок: ему непременно в центре внимания быть. Он ее в театр зовет, ему два билета на Някрошюса обломилось – развивать, прививать, а еще, возможно, кому-нибудь из друзей показать, он очень их схожестью да и вообще просыпающейся в ней прелестностью гордился. А это длинноногое чудо: ай эм сори, Вяч, но вечер уже забит. Ясно, что Петей, но когда оказывается, что еще и попсовой отечественной кинушкой (про дембель, пап, там столько приколов!), он объясняет, что фильм ведь можно увидеть и завтра, а спектакль гастрольный и сегодня идет в самый последний раз… Ксенька вдруг начинает реветь. Вячек хватает дубленку и хлопает дверью. Лера бросается следом, свешивается в пролет:
– Ну хочешь, я пойду, хочешь?
– У тебя ученик!
– Я сейчас попробую его отменить! Хочешь?
Но вместо ответа гулкий бег каблуков.
В общем, мелочь, конечно. Но когда таких мелочей накопился полный чулан, его снова позвали с лекциями, далеко, в штат Аризона, а главное, срочно – на место с инсультом свалившегося коллеги. И он радостно согласился. Через год у него родился ребенок – от мексиканки, преподававшей в том же университете, через два он попросил у Леры развод.
После первого курса Ксенька к нему слетала, привезла пачку снимков, в том числе – пятилетней сводной сестры, коренастой, смуглой, орлиноносой, не взявшей от отца, хотя бы только от расы отца – ни черты, ни клеточки… И, счастливая, носилась с этими снимками по подругам. И все разговоры с отцом начинала и все заканчивала: как там моя Саша Джеки Эйелен? целуй Саньку! Повесила ее снимок у себя над столом. И, наверное, с год, заходя в ее комнату, Лера в сторону стола не смотрела. Не могла. В ней все бунтовало против такого с Ксенькой родства (какого такого? а вот такого! без одобрения, не спросясь – с дикарями, туземцами). А Ксеня и день рождения ей справляла, позвонила в Тулу, брату Вале: у тебя налито? не забыл? пьем за Сашу Джеки Эйелен, классную малышку и главное папино алиби – де-юре, ой, нет, де-факто! за вклад нашей семьи в восстановление популяции пострадавших от геноцида народов!