Пусть будут все
Шрифт:
Стоп! Про крышу над головой тоже нельзя. Сваты и так не могут понять: почему “у нее, у одиночки” двухкомнатная квартира, а дети должны снимать? И знают ведь про Шамиля, что есть такой человек, который может не только в гости прийти, но и на ночь остаться… И что он женат, тоже знают. С потрохами Ксенька ее сдала – может, это и есть любовь?
Вчера столько формулировок нашлось в сети…
Шамиль, смешной человек, иногда их эсэмэсками ей присылает – то из Лейбница, то из Экзюпери, а подписывает все одинаково – Ша. Последнее из им присланного: “Влюбиться – значит создать религию, чей Бог может ошибаться”. Наверно, на что-то обиделся. Неужели на то, что на свадьбу не позвала? Но все уж очень запутанно. Он к Ксеньке в самом деле – как к дочке. Но не с женой же было его приглашать. А как без жены?
Он Леру лет шесть замуж звал. А она все отшучивалась. Все казалось, Вячек может вернуться. Ведь столько раз возвращался. Привыкла
Шамиль говорит: ты однолюбка, так нельзя, однолюбы долго не живут, много любишь – много живешь, закон природы!
Не в любви, наверно, все-таки дело. А в том, что Вячек, будто могучее дерево, раскинувшееся шатром, кряжистое, одинокое, кипящее сочной зеленью, был для нее сразу всем – тенью, светом, птичьим гомоном, жизнью. Увидишь его и немедленно ощутишь: нет, жизнь не кончена…
Когда в конце шестого семестра вдруг оказалось, что Кайгородов переводится в университет, на психфак, где учится его беременная невеста (а заведует кафедрой будущий тесть), что половину предметов он уже сдал экстерном, а вместе с ними сдаст только политэкономию и уйдет, – свет померк, а солнце погасло. И это при том, что их не связывало почти ничего. Ну споры на семинарах, ну улыбки в буфете, ну разговоры в курилке, где Вячек смолил одну за одной, а Лера лишь щекотала дымом язык, затягиваться она не умела – только бы постоять рядом с ним, только бы убедить и себя, и его в том, что “Слова и вещи” Фуко объяснили ей все. И тем не менее, правомерно ли это (как же старательно она подбирала слова) – исключать из современной эпистемы метафизику бесконечного? Он смотрел на нее с насмешливой, нежной грустью, тяжелой ладонью, будто тряпкой с доски, стирал выпущенный в ее сторону дым и говорил: вот смотри, если взять ленту Мебиуса… А она кивала, кивала и все-то ждала, когда он снова начнет протирать сизое облачко над ее головой.
На дворе стоял май, кончался шестой семестр, жить не хотелось ну вот совсем. Соседи даже спрашивали у мамы, не надо ли Лерочке сделать обследования, ну хотя бы флюорографию… Вячек в тот день ходил по корпусу с бегунком. Что уж он разглядел в ее потерянном взгляде? Вдруг подошел, почему-то взял за руку:
– Ты у нас член профкома?
– Я? Да!
– Пойдем! Человеку необходима реальная помощь.
– Прямо сейчас?
– Да! Скорей!
И пока они неслись по коридорам и лестницам, Лера растерянно уточняла, что если нужна путевка в профилакторий, то да, это к ним, и по вопросам материальной помощи тоже, но если человек не студент, а сотрудник, вдруг он сотрудник – например, лаборант, тогда ему надо обращаться в местком.
В цокольном этаже, между огнетушителем и железной дверью с висячим замком, Вячек притиснул ее к стене. И часа, наверное, три они целовались, беспричинно, беспочвенно, бессловесно. А раз бессловесно, то этого, можно сказать что и не было. А была лента Мебиуса, выбраться за пределы которой она по определению не могла. Повсюду цвела сирень, упругая, молодая, тяжелая, будто груди… Почему-то теперь на ум приходили только такие сравнения. А еще кто-то объяснял кому-то в автобусной толчее у нее за спиной, что цветы – это половые органы растений. И от этого тоже сделалось совестно, будто она выдумала это сама. Потом Лера провалила предзачет по немецкому. Не сдала нужное число знаков. В голове была пустота, на губах ощущение недоговоренности – с Вячековыми губами, на душе: господи, пусть он скорее уже уйдет!
Сколько-то дней спустя (вечность из дней, бессмысленно сваленных друг на друга) он нашел ее у расписания экзаменов, неприлично обыденным тоном спросил:
– Привет. ГТО сдавала давно?
Она растерялась:
– Не помню.
– Опёнкина, а ты знаешь, что не сдавших не допускают до сессии?
– Почему?
– Ты меня поражаешь! – он уже волок ее за руку, на бегу уверяя, что их ждет физрук, договориться о сдаче – завтра утром последний шанс. После чего они опять оказались в цокольном этаже между пожарной доской и дверью подсобки. И Лера снова решила (решила решить): это не жизнь, это сон, и я не хочу, чтобы он кончался. Процеловались они до появления охранника, запиравшего корпус на ночь. Ни у кого не было таких мягких, таких поглощающих всю тебя губ – только у Огонька, мерина, приписанного к их пионерскому лагерю. В лагерь Лера уехала сразу же после сессии, сданной впервые в жизни кое-как, с двумя удами. Слово “уд” теперь тоже вгоняло ее в недетский озноб. Спасение было в работе, в линейках, конкурсах, в чистых ногтях и заправленных койках, в утирании слез, в сказках после отбоя, в страхе, что маленькие утонут, а большие обкурятся или сбегут. В конце второй смены, когда наконец показалось, что личного больше нет, на него просто не оставалось физических сил, в комнату, где она занималась с девчонками домоводством, вбежал Витя Пряник, сплюнул на пол белую шелуху (в
На прощание он достал из аптечки бинт, замотал ступню и лодыжку, так плотно и основательно, что по территории Лера хромала всерьез. И плакала тоже всерьез – в кабинете директора, просто захлебывалась слезами, потому что сказала Вячеку, утром, когда он проснулся, голова у нее на коленях: никогда, пожалуйста, будем счастливы каждый, как может, а это – путь в никуда. Он сонно пробормотал: в никогда и нигде. И мягко ткнулся в ее колени, как Огонек в ладонь с сахарком.
Фельдшер скептично осматривала голеностоп, директорша возмущалась: отпросись, разве я не была молодой? я отпущу, но врать мне зачем?! Вместо носового платка Лера вытащила из-за пазухи скомканный пионерский галстук, промокнула глаза. Отчего директорша вдруг ухватилась за килограммовую гирю больших железных весов и застряла, будто хотела ее сорвать: а за попрание символики – строгий выговор и письмо по месту учебы в комитет комсомола!
Вячек больше не приезжал. Третью смену Лера отработала без взысканий, выговор с нее сняли, на последней линейке даже вручили, как лучшей вожатой, диплом. Но если бы не Ленечка Полосатов, пацаненок из соседней деревни, конопатый, чумазый, вылитый нахаленок, каждое утро он пробегал три километра, чтобы взять Леру за руку и проходить рядом с ней весь день, а вечером (тут директриса показала свое человеческое лицо) Ленчика на подводе довозил до дома завхоз, ездивший за молоком на колхозную ферму – без Леньки, прозванного за фамилию Зебрым, без его настырных черных глазищ: а это че? а ты сейчас че сказала? а ты теперь че станешь делать? – как бы она пережила этот август, в чье бы темя прятала поцелуи? И к кому бы неслась на попутке, отпросившись во время тихого часа, потому что однажды утром Ленька вдруг не пришел. Не пришел он и на другое утро, хотя, прощаясь, по-всегдашнему твердо пообещал: завтра буду.
Оказалось, Леньку избила мать, чтоб не сбегал к городским – по хозяйству делать полно. А потом посадила на цепь – видимо, с пьяных глаз. На трезвую голову, даже на самую злую, с шестилетним так поступить невозможно. Ночью шел дождь, Ленька насквозь промок. Утром в собачьей конуре его обнаружила бабка. В бабушкиной избе Лера его и нашла – утонувшим в перине, с лилово-желтым опухшим лицом, с температурой – он явно горел – но измерить ее было нечем. Тронув губами лоб, Лера села на край постели, раскрыла маленький кулачок, поцеловала Леньке запястье (как целовал ей запястья Вячек, целовал и губами выслушивал пульс). Непривычный к подобному Ленька выдернул руку:
– Вишь, мужикам помогал. Со стога рухнул, – и отвернулся к стене, прикрытой старой, в ржавых разводах клеенкой.
Лера хотела почитать ему Пушкина, в лагере Ленька дождаться не мог, когда она снова станет ему декламировать что-то из сказок, да он и начало “Цыган” так замечательно слушал, а что запомнил, подавленным шепотом (от восторга подавленным) повторял вместе с ней. Но Ленька лишь пробурчал от стены:
– Сенокос – это не песни петь. Отлежусь маленько. А встану – так прибегу.