Пусть будут все
Шрифт:
Отчим исправно звонил по утрам и спрашивал, присылать ли машину, а Вячек, делая вид, что миг назад еще крепко спал, бормотал сквозь зевок: спасибо, Георгий Георгиевич, пожалуй, все-таки не сегодня.
От этих дней навсегда осталось (она потом часто приводила детям эти примеры): утречко летело к черту; на вид ангел, а лег на диван…
Он знал их десятки:
– Я нем и нежен, не жени меня.
А она, к своему стыду, угадывала не сразу. Вдруг вспыхивала:
– Ты это мне? – в его смеющихся глазах вычитывала ответ, спохватывалась: – Опять палиндром палиндромыч! А если своими словами?
– Меня истина манит сияньем.
Но нет, она уже была на чеку.
Иногда Вячек что-то стучал на машинке, иногда готовил еду.
Ей нравилось рассказывать ему о своих восьмиклассниках, а ему – одевать ее в допотопные наряды из 50-х годов – он говорил, что ей идет силуэт песочных часов, большие плечи, клеш и рукав три четверти (шкаф в дальней комнате был этим добром почему-то набит) – нравилось ставить ее и вертеть перед зеркалом, а потом опять целовать-раздевать.
На запахи кухни, а может быть, только на феромоны приходил по карнизу кот, палевый, полусиамский, по имени Митрич, с глазами цвета голубого опала, смотревшими так заинтересованно и осмысленно, что Лера при каждом его появлении натягивала простыню до подбородка. Иногда Митрич играл кистями ажурной салфетки, покрывавшей ломберный столик. Иногда запрыгивал на массивный дубовый шкаф и часами сидел там, сверкая опалами из полутьмы. Но стоило Лере одиноко заснуть, как Митрич устраивался с ней рядом, урчал, шелковисто нежил и нежился сам, пока Вячек не утаскивал его за загривок и не выбрасывал на балкон. С перевертышами (куда же без них?), но очень уж зло выговариваемыми: а черт-с, встреча! ты моден и недомыт! о, лети, тело!
Да, он ее ревновал. Потом – никогда. Но в те дни – сверх всякой меры. Наверно, она казалась ему еще не совсем его или даже совсем еще не его. И обряжая-преображая, и завоевывая-ревнуя, он входил во владение. Странно, что раньше ей это в голову не приходило. Но уже и тогда было ясно – машина, присланная Георгием Георгиевичем, стояла внизу, – что кончилась целая жизнь длиною в пять дней, величиною с горчичное зернышко (“которое, хотя меньше всех семян, но, когда вырастет…” – а если не вырастет? или все-таки вырастет?)… Лера достала из шкафа первое, к чему потянулась рука, – шестой том из собрания Гете. Раскрыла сразу и наобум. Из-под ногтя выглянула строка: “Жизнь была для них загадкой, решение которой – (тут ноготь пришлось убрать и устыдиться зарубке), – они находили только вместе”. Вячек носился по дому, проверяя, закрыты ли окна. А Лера, боясь попросить том с собой, спешила заучить весь абзац: “И тогда это были уже не два человека, а один человек, в бессознательно полном блаженстве, довольный и собою и целым светом. И если одного из них что-то удерживало в одном конце дома, другой мало-помалу невольно к нему приближался…”
В Комарове все это, как ни странно, сбылось. Вячек тогда еще был формально женат. И Леру “из приличия” поселили в мансарде. Отчего они снова превратились почти в студентов с переглядкой, оглядкой, незаметными касаниями под общим столом и тайными встречами под луной, в дальней, поросшей плющом беседке. Целовались, прислушивались, Вячек ворчал: разоблачение под страхом разоблачения… Но “дальняя” (“да, как в дальней?”) так и осталось на их языке (на самом деле, его языке) метафорой высшего наслаждения. Лера же в этой беседке только и делала, что мучительно отличала шорох веток от хруста шагов, крики уток от скрипа петель, всхлипы совы от чихания Ариадны Васильевны. Под утро кралась в свою мансарду, спотыкаясь от страха, а просыпалась самой счастливой на свете, лежала и думала: надо же, как, оказывается, запретное и рискованное сближает – сильнее, чем годы и годы… Какой же смешной она была тогда дурочкой. И что же ей все-таки сделать, чтобы голос воспрял?
Дорогие Ксенечка
А Бизюкины переглянутся и подумают: как обручила – так разлучила, однако, хорошее предзнаменование! У людей с такими топорными лицами и мысли словно вырублены топором – прямо в воздухе, прямо над их головами. Не захочешь, а прочитаешь. И все равно им не объяснишь… А себе? Ведь хотела же что-то – самой себе…
Если взять Комарово и взять больничку – и соположить. Это ведь только на первый взгляд – день и ночь. На даче у Вячековых стариков, Лере, мягко говоря, не обрадовавшихся, приличия из последних сил соблюдавших, но этим только подчеркивающих все неприличие ее появления, тем не менее было это чувство потока – твоего пребывания, да, можно сказать, в небесной реке. И пусть в глазах Ариадны Васильевны постоянно читалось, что имя этой реки Коцит – а глаза у нее были удивительной, почти Вячековой глубины, только в синеву и застенчивость или вдруг в какую-то уже нездешнюю грусть – и глазам этим было так трудно не верить, но стоило Лере встать от обеденного стола, и не было такой стрекозы, мухи или травинки, которая бы не звенела о том, что все они плывут вместе с ней в потоке сияющей и возвышенной несвободы, неутолимой, но насыщающей, деятельной, но праздной… Праздной в том смысле, что все давалось даже слишком легко, а проживалось, словно натруженное, сытно и празднично. Вымытые полы бликовали, будто только что законченная картина – Рембрандтом законченная или Веласкесом, а иначе краски и блики никогда бы так не легли. Десятки перепечатанных для Вячека и разложенных перед ним страниц (кажется, целиком посвященных расшифровке цепи ДНК) плыли по глади медового вечера яблоневыми лепестками… А Вячек, над ними склоненный, гудел, словно шмель: ТТАГТЦААТТГА… – вот и все основания жизни: ритм, заумь, палиндром!
А эта безумная нежность несмотря ни на что к Ариадне, к ее перманенту, к вывязанным крючком воротничкам и панамам, к холеным маленьким ручкам (по хозяйству ей помогала толстая девушка Рая, за садом смотрел садовник) – несмотря даже на случайно подслушанный в первый день разговор. Лера рвала малину в нескольких метрах от окна, которое вдруг распахнулось. И Ариадна со вздохом сказала:
– Я-то считала, раз поздний ребенок, будет хотя бы благоразумным!
На что Георгий Георгиевич – чуть слышно, из глубины:
– Хм-хм… И благонравным?
– Мой дед был священник! И если бы не твоя дражайшая советская власть!..
– Да, Ридочка, его бы не расстреляли…
– Я говорю о другом! Славик вырос бы в иной атмосфере, иным человеком… Как он мог привезти ее к нам? Как он мог!
– Говори, пожалуйста, тише.
– В мой дом. Гера, в твой дом!
– Лично я это воспринимаю как акт доверия.
– А Коля и Валя при живом отце пусть сделаются сиротами?
– Каждый молодой человек имеет право “налево”. Девушка ладная, девушка симпатичная.
– Скажи еще: благонравная! Я не должна была их принимать… Мы не должны!
– А знаешь ли, что такое моногамия у лебедей? Создание пары на несколько лет. А мы говорим, лебединая верность. И ставим в пример человеку!
– От слова “моногамия” уйду вперед ногами я… Что ты так смотришь? Это Славик – на первом курсе.
– В конечном счете выбор между полигамией и моногамией у гоменид – это вопрос обеспечения самцом потомства.
– О, ты в своем репертуаре! А я не хочу, чтобы мои внуки да при живом отце!.. Но, знаешь, что я скажу тебе, Гера? У этой девицы брошенность написана на лице. Хорошенькая, да, но жалкая! Всем подряд улыбается, как дельфин.