Пустыня внемлет Богу. Роман о пророке Моисее
Шрифт:
— Туда это не доходит. Там везде бальзам и амброзия.
— В общем-то я не из робкого десятка, но здесь по ночам иногда просто умираю от страха. Ходила я с Элишевой на рынок: там бабы только и толкуют о голоде, саранче, моровых язвах, чуме, которые могут разразиться в любой миг.
— Боюсь, что все это связано с моим появлением здесь.
— Что? Ты с ума сошел? — Сепфора вскакивает с корточек, быстро идет вверх по тропе, в сторону широкого проспекта, где, сверкая, ревут трубы, идут лучники, скачут колесницы — разворачивается военный парад в сторону сверкающего мрамором, золотом и лазуритом нового дворца властителя страны Кемет. Толпы народа бегут по сторонам проспекта,
— Вот какая пыль в глаза, — говорит Моисей. — Надо переждать всю эту суматоху. И первым делом я хочу тебя вот о чем спросить: каким чутьем ты ощутила тогда, на заброшенном постоялом дворе, что спасти меня от смерти можно, лишь обрезав крайнюю плоть у сына? И сделала это, не задумываясь, не боясь крови, криков боли, быстро и ловко, как будто всегда этим занималась.
— Сама не знаю. Почудилось мне, как некий демон или ангел, более отчетливый, чем фантом в пустыне, и все же менее ощутимый, чем живое существо, проглотил тебя до места обрезания. От отца я знала, что у вашего племени это знак связи на жизнь и на смерть с вашим Богом. Честно говоря, это первый случай в моей жизни, когда я точно, не задумываясь знала, что мне делать, словно кто-то вел моей рукой.
— Кто?
— Ты пугаешь меня.
— Первым делом ты должна прямо посмотреть мне в глаза и убедиться в том, что я в своем уме. Неужели ты думаешь, что я так уж стремился увидеть своих родных? Слишком много времени, непонимания, взаимной неловкости накопилось между нами.
— По-моему, Мириам меня откровенно не переносит: я для нее слишком черна.
— Твой отец излечил меня когда-то от немоты. Спас мне жизнь. Ему я обязан главнейшим для меня знанием — языков. Но даже ему я не открылся. Так вот, я сейчас перед тобой как на исповеди. Ты можешь верить или не верить. В любом случае ты будешь права. По дороге сюда ты не раз меня спрашивала, почему я все время поглядываю на чернеющие на горизонте изломы гор, а я отвечал, что вот, отсюда кажутся они безжизненными, а ведь там самые сочные пастбища.
— Спрашивала, потому что за все эти годы, смею думать, достаточно тебя изучила. Взгляд твой был необычен: чего-то страшился, противился этому страху и притягивался им. Один лишь раз я видела у тебя такой взгляд: ты рассказывал мне о том, как водоворот затягивает и как одинокое течение подобно живому существу среди всей массы вод. И оно, это течение или существо, должно одновременно бороться за свою жизнь и не терять внутри себя равновесия, не изменить себе по собственной слабости. Все это было настолько необычно, что я запомнила каждое слово, я даже потом часто пыталась представить себя этим существом, но у меня ничего не выходило. Женщине, верно, это не дано.
— Ненавижу лесть, но у тебя потрясающая память. Именно так и было. Внезапно я ощутил, что борюсь за свою жизнь, хочу сбежать от самого себя и чувствую, что если это сделаю, то изменю себе по собственной слабости. Если ты еще и пыталась представить себя этим существом, тебе и вовсе не должно показаться безумным то, что я тебе сейчас скажу. Там, у подножья гор, со мной впрямую говорил сам Бог моих прапрадедов Авраама, Исаака, Иакова. Вот отец мой Амрам — чудный старик, который, кажется, всю свою долгую жизнь не может понять, куда я исчез и откуда вдруг явился снова. Так ведь он — сын Кеата,
— Мы с тобой вместе столько лет. Хотя и подолгу не виделись: такова участь пастушеской жены. И вот… впервые говорим так серьезно, и это больше пугает, чем радует. Это ведь о самом главном… И в таком заплеванном углу, затоптанном человеческим стадом. Что это? То, что есть в самом деле, или только предупреждение? Я ведь женщина. Очень боюсь за детей… Это был голос? Или что-то показалось?
— И не голос, и не что-то показалось, и не вот этот самый посох, обернувшийся змеем, и даже не рука, которую я по Его велению засунул за пазуху и вынул побелевшей от проказы, затем засунул и вновь вынул здоровой, как прежде, но что мне это стоило, можешь себе представить. Главное же было — ощущение, что меня втягивает в водоворот, я бездыханен, и это длится, и длится, и кажется, я давно уже задохнулся, умер, но я жив, я слышу повеления, подобные тем, которые давал человек, учивший меня плавать, даже пытаюсь противоречить, отнекиваться и всё жду, когда же кончится это погружение — выбросит ли меня по кривой или покроет вечным мраком. Я даже не помню, говорил ли вслух или про себя, но отчетливо помню, что заикался. Может ли такое быть: внутреннее косноязычие?
— Когда отец мне про тебя рассказывал, то говорил — и это я хорошо помню: косноязычие всегда внутреннее. Его как бы слышат внутри себя и боятся открыть рот. Лишь когда внешнее окружение отвлекает от вслушивания каким-то сильным потрясением, забываешь и косноязычие.
— Ну вот, я и погружался внутрь себя все больше и больше. Ощущение, что само пространство положило мне ладонь на плечо и вдавливает в глубь мертвых вод, отошло в один миг, как гром, что прокатывается над головой, или как волной выбрасывает на берег и долго не можешь прийти в себя.
— Все, о чем ты рассказываешь мне, могло и показаться.
— Но… Он сказал: Аарон выйдет тебе навстречу. Так и было. Аарону тоже был знак. И потом… Стечение невероятностей слишком уж велико: именно потому я верю, что это было. И главное: Его требование — вывести евреев из рабства египетского. Это уж настолько нелепо и невероятно и в то же время по-земному понятно, что такое не могло ни присниться, ни возникнуть даже в состоянии обморока. Ты видела этих людей, моих соплеменников, эти бледные тени, привыкшие жить в болотной гнили.
— Я еще вижу и эту массу лучников, копьеносцев и колесничих. Несть им числа. Мы уже столько едем в сторону пирамид и никак их не можем обойти. Думаешь, они выпустят рабов, которые из века в век всё им тут строили, и, кто знает, может быть, даже и эти пирамиды?
— Несомненно, их строили люди. Но в них есть что-то нечеловеческое. Понимаешь ли, я так ощущаю, что это была великая, пусть и неудачная, попытка пробиться к Богу, потому и воды или воздух вечности как бы облили их, выделили, и это потрясает.
Два ослика стоят поодаль, прядают ушами. Замерли Моисей с Сепфорой на том же месте, где он много лет назад так же замер среди птенцов гнезда царского во главе с великим Аненом, выглядевшим малой нахохлившейся птицей перед одичало огромным сфинксом с широкоскулым, таинственно-плоским лицом фараона Хафры, застывшим навек со странной улыбкой, то ли обращенной внутрь, к своим мыслям, то ли презрительной к внешнему, окружающему его миру. Воспоминание как бы выделяет Моисея, впрямую сближая с этим, кажется, чудовищным порождением пространств, отделяя всех снующих вокруг зевак, паломников, даже Сепфору.