Путь Грифона
Шрифт:
На улице не утихал начавшийся ещё днём дождь. Из следственной тюрьмы в здание общежития НКВД чекисты возвращались прежним путём – через подземный ход, проложенный между зданиями. Приезжие могли только удивляться и завидовать тому, с каким комфортом смогли обустроить работу и быт томские чекисты. Им можно было ходить на службу даже зимой в летнем обмундировании, только изредка выходя на улицу. В обеденный перерыв, понятно, тоже ходили обедать домой через подземный переход. «Работаем на дому», – самодовольно подшучивали они сами над собой и хвастались перед гостями.
– Видишь? – указывая на недавно заложенные кирпичом арочные проходы вдоль подземного коридора,
– Приятеля Сергея Есенина ты мне не показал, – вспомнил гость.
– Пошли уж, любитель поэзии, – отмахнулся Овчинников, – было бы на кого смотреть… Это только звучит красиво: кулацкий поэт Николай Клюев… А так сумасшедший, вшивый и вонючий старик… Мне его, полудурка лежачего, ещё к месту расстрела надо как-то сегодня оттартать… Забот у меня больше нет… Раньше, оно проще было, – похлопывая ладонью по неаккуратной кирпичной кладке, добавил начальник городского отдела.
Суровцеву, знакомому со многими известными людьми, встречаться с Клюевым не доводилось. Хотя с его стихами он, конечно, встречался не раз. А ещё он знал, что тот был сначала сослан в Колпашево, а затем переведён в Томск, где жизнь ссыльного складывалась несравнимо лучше, что, впрочем, не спасало известного поэта от нищеты. Милостыню в Томске, в отличие от томского севера, ему, правда, подавали. Это не Колпашево, где, по словам поэта, «нет лица человеческого, одно зрелище – это груды страшных движущихся лохмотьев этапов». В просвещённом городе почти все знали, что за седобородый человек в обносках стоит возле Каменного моста с протянутой рукой. От чего быт известного ссыльного наполнялся неописуемым, ежедневным унижением.
Когда ночью больного, измученного допросами стихотворца тащили из камеры, Сергей Георгиевич слышал его сдавленные стоны и то, как материлась охрана. Некоторое время ждал команды «с вещами на выход» для себя. Не дождался. Понял, что и в этот раз смерть пока миновала. Тогда как всех обитателей подземной, внутренней тюрьмы НКВД, включая и его сокамерников, ещё вчера вечером вывезли в бывшую каторжную тюрьму, именуемую с двадцатых годов Томским домом заключения. Вывезли на «ликвидацию»…
Сидя в полной темноте на откидных нарах в наступившей тишине, сквозь шум дождя Суровцев, казалось ему, слышал, как на стенах четырёхместной камеры шуршат, соприкасаясь телами, многотысячные колонии клопов и вшей. Подошвы его сапог даже при сидении были неустойчивы на осклизлом полу, представляющем собой род кустарного асфальта (гравий, перемешанный с битумом, призванный защитить от блох). В полной темноте он на слух пытался отделить мерещившийся ему шорох от явственного шума дождя. Перед глазами вдруг поплыли белые пятна. Неожиданно вспомнились строки из стихотворения Клюева, впервые прочитанные во время Гражданской войны в его сборнике «Пахарь»:
В мой хлеб мешаете вы пепел,Отраву горькую в вино,Но я, как небо, мудро-светелИ неразгадан, как оно.Пятна перед глазами вдруг превратились в несуществующий в природе свет. Возникнув неизвестно откуда, никуда не исчезая, свет долгое время будто так
Вдруг увиделись лучистые световые пласты, непрерывно текущие через просветы в белых облаках. Он не мог разглядеть источника света, но то, что это свет не солнечный, было очевидно. За привидевшимися облаками угадывалось более значительное, живительное и одновременно опасное светило. И сам пригрезившийся небосвод не был земным. Это, показалось ему, было какое-то другое, никем из живущих людей не виданное и не разгаданное небо, где знали всё о том, что происходило в земной, не простой, человеческой жизни.
В Томском доме заключения в октябре тридцать седьмого года в большом количестве опять оказались заключённые, способные без труда исполнять оперные партии и играть на музыкальных инструментах. Люди широко образованные, владеющие несколькими иностранными языками каждый. Высококультурные. В большинстве своём люди честные и порядочные. Проблемы, чем их занять и как использовать, теперь не стояло. Старая, видавшая виды тюрьма перестала и являться-то тюрьмой. Здесь и не думали на длительное время запирать кого-либо на ключ. Попросту наскоро сбивали и формировали из приговорённых к смерти заключённых группы для еженощных расстрелов.
Камера смертников в общественном сознании укоренилась как место уединения преступника, приговорённого к казни. Где обречённый размышляет о своей загубленной жизни и тщетно пытается бороться за саму эту жизнь. Теперь переполненные камеры обречённых напоминали собой скорее загоны для скота, ожидавшего грядущего забоя, чем места уединения кающихся преступников. Не было и не могло быть в них никакого уединения и даже размышления. Было только ожидание конца, который часто казался избавлением от мук.
Николай Алексеевич Клюев, как абсолютное большинство приговорённых, был, вероятно, расстрелян в Страшном рву, находящемся примерно в трёхстах метрах к северо-западу от тюрьмы. Своё название это место получило за дурную славу ещё с дореволюционного времени. Дата на справке об исполнении приговора из уголовного дела весьма своеобразна: «23–25 октября 1937 года». Всё говорит о том, что расстрелы проводились несколько дней по мере заполнения очень большой могилы. Расстреливали партиями, при свете керосиновых фонарей. На жуткую и безысходную атмосферу тюрьмы и окрестностей накладывалась полная темнота города. На городской ТЭЦ никак не могли установить новую турбину, и без того плохо освещаемый в последние годы Томск находился по ночам в кромешной тьме, заливаемой холодом осенних дождей.
Томская земля к числу жертв прошлых лет прибавляла и прибавляла новых мучеников… Более двадцати профессоров университета и томских институтов… Около десяти потомков древних дворянских родов, среди которых княгиня Елизавета Волконская, князья Голицын, Долгоруков, Ширинский-Шихматов, Урусов, архиепископ Ювеналий, томский владыка Серафим, несколько архиереев и десятки священников.
Сотни и тысячи недобитых за предыдущие годы бывших офицеров, купцов, кулаков и всех тех, кто вольно или невольно был втянут в массовую резню, организованную партией и правительством… В Страшном рву закончил свои дни один, наверное, самый эрудированный из русских философов XX века – Густав Густавович Шпет. В двадцатые годы неоднократно увернувшийся от отправки на «философских пароходах»… Одних иностранных языков Шпет знал семнадцать.