Путь на Волшебную гору
Шрифт:
Вот тогда-то в нем родилась настоятельная потребность хотя бы сплотиться только наружно в единый стройный организм, ввиду новых, грядущих фазисов его вечной борьбы с крайнезападным миром Европы…»
Тот, кто предается духовному созерцанию великих потрясений, разрушительных катастроф, рискует быть заподозренным в особого рода тщеславии — щекотать свои нервы шутками в виду землетрясения. При серьезных и страшных обстоятельствах дух легко предстает фривольностью. Однако вне духа невозможно познать ни одну вещь, даже самую маленькую и ничтожную, не говоря уже о великих исторических феноменах. У всех этих феноменов — два лика. Удалите из Французской революции «философию» — останется один лишь голодный бунт. Останется переворот в имущественных отношениях. Но кто же станет отрицать, что трактовать Французскую революцию таким образом означает несправедливо ее унижать? То же самое можно сказать и о событиях наших дней, совершенно невозможно согласиться с рассерженными пуристами, которые из вполне объяснимого отвращения перед фельетонной философией настаивают на том, что единственная реальность этой войны и есть сама война, а именно безымянная беда, и было бы наглым кощунством лгать об этой мерзкой действительности, приукрашивать ее, внося в беду и бойню всемирно — исторический смысл, да еще пытаясь этот всемирно — исторический смысл как-то истолковать. Требование подобного абсентеизма негуманно, хотя оно и проистекает из гуманистической боли по распаду братства. Не всегда гуманистическое то же, что и гуманное.
Взгляды Достоевского на европейскую историю или, в гораздо большей степени, на противоречивую роль в этой истории Германии, не столько верны, сколько остроумны. То, что в его толкованиях полно вольностей, односторонностей, даже ошибок, я думаю, и так заметно. Например, когда он рассуждает о том, что развитие римской объединительной идеи в революции привело к утрате существеннойчасти христианских основ этой идеи, он (как мне кажется) путает то, что спутала и сама революция, а именно христианство с Церковью; потому что все культы разума, вся ненависть к клиру, все разнузданные издевки над
37
Имеется в виду письмо, которое написала французская революционерка, одна из лидеров партии жирондистов, Манон Жанна Ролан (1754–1793) Папе Пию VI в связи с отлучением от церкви тех священников, что присягнули французской республике. Ролан была казнена в 1793 году крайними революционерами-якобинцами
Достоевское Ареrcи [38] — великолепно и односторонне, но оно — глубоко и истинно, ведь надо вспомнить то, что истинные мысли не во все времена одинаково истинны. Достоевский писал свои рассуждения под влиянием личности Бисмарка, несколько лет спустя после франко — прусской войны, и тогда они были в высшей степени истинны. В межвременье они потеряли интенсивность истины; мы могли их читать, не чувствуя себя чем-то особенным задетыми, мы могли читать, не чувствуя их правоту, даже не понимая их. Сегодня нам не обязательно даже читать эти рассуждения, чтобы понять их, чтобы ощутить их истинность. Потому что это — военная мысль, исполненная военной истиной, так что в войну эта мысль о «протестующей стране» вспыхивает со всей силой правды, сияет для каждого, — да, относительно этой мысли сейчас наступает полная и всеобщая ясность: в этом пункте Германия согласна со всеми своими врагами, не только с внешними, но и с так называемыми внутренними, с теми, кто, находясь среди нас, протестует против немецкого протеста, — с тем обращенным к Западу всей своей набожной любовью духом, о котором я намереваюсь еще поговорить. Итак, я утверждаю, что все, друзья и враги, были и остаются согласны в одном, даже если убеждения у них разные, ведь мнения и убеждения это далеко не одно и то же. Например, когда Ромен Роллан в своей военной книге [39] пишет о моей статье, которую, возможно, помнят некоторые читатели («Мысли во время войны», ноябрь 1914–го), де, я напоминаю бешеного быка, со склоненной башкой мчащегося на шпагу матадора; ибо все обвинения по адресу Германии я воспринимаю как германские титулы славы, чем предоставляю нашим врагам идейное оружие, попросту говоря, совершенно неожиданно соглашаюсьс ними; так вот в этом случае Ромен Роллан тем самым и демонстрирует ту границу между мнением и убеждением, на которой зиждется всякая духовная вражда. Потому что там, где нет никакой общности мыслей, там и не может быть никакой вражды, там царит равнодушная отчужденность. Только там, где думают одинаково, а воспринимают продуманное по — разному, рождается вражда, там растет ненависть. В конечном счете речь идет о европейской братской войне, дорогой и любимый господин Роллан.
38
Суждение (фр.).
39
Имеется в виду публицистическая книга Ромена Роллана времен Первой мировой войны «Аи dessus de la melee» («Над схваткой»), полемике с которой посвящена большая часть главы «Против права и правды» в «Рассуждениях аполитичного».
Итак, я полагаю, что сейчас наступила всеобъемлющая ясность относительно того, что духовные корни этой войны, которую с полным на то правом называют «немецкой войной», обнаруживаются во врожденном, историческом «протестантстве» Германии; и что сама эта война означает новый взрыв великолепной, как полагают многие, последней древней немецкой борьбы против духа Запада, или борьбы римского мира против своевольной Германии. Я не могу не понять то, что весь немецкий «патриотизм» — и как раз именно тот, что проявился инстинктивным, неожиданным или мало ожидаемым образом, — всем своим существом и существованием принадлежит и принадлежал к инстинктивной, прирожденной и лишь потом отрефлектированной протестантской партийности; что Германия в этой войне развернута лицом к Западу, несмотря на огромную физическую опасность, которая угрожала ей и не перестает угрожать с Востока. Восточная опасность была ужасна, так что пять армейских корпусов пришлось снять с Западного фронта, в результате чего французы и получили свою grande victoire sur la Marne [40] , но любой из нас согласится, если его спросят, что так было нужно, чтобы предотвратить развитие событий в Восточной Пруссии. Это не мешает признать тот факт, что опасная, необузданная Россия в нынешней войне является, к сожалению, всего только орудием Запада; что сегодня, к сожалению, следует принимать во внимание, насколько она либерализуется на западный лад, как раз таки в качестве члена Антанты, в которую она вступила не столько в политическом, сколько в духовном смысле (вестернизация России идет вовсе неплохо, что доказывает захватывающая беседа, которую вели русский министр иностранных дел Сазонов и английский романист о христианско — гуманистическом смирении грешника и о невыносимом «жестоком морализме» пруссачества, — великолепная, остроумная беседа, над которой совершенно неподобающим образом пытались иронизировать в нашей печати) [41] . Я повторяю, Россия — всего только член Антанты, к которой присоединилась и Америка, объединения западного мира, наследников Рима, «цивилизации» против Германии, протестующей с такой древней мощью, с какой только и может протестовать, страна.
40
Великую победу в Марне (фр.).
41
Речь идет о беседе российского министра иностранных дел Сазонова и Герберта Уэллса зимой 1914 года, во время первого посещения английским фантастом России.
Нелитературная страна
Очень много самообуздания в том, что Достоевский называет немцев «великим, гордым и особым народом», ибо мы знаем, как он был далек от того, чтобы полюбить Германию, — не изза чрезмерной симпатии к «крайнезападному миру», но как раз из-за того, что в его глазах Германия, несмотря на весь свой протестантизм, принадлежала к «ветреной Европе», которую он до глубины души презирал. Итак, самообуздание и справедливая взвешенность, как следствия великого, свободного, исторического мировоззрения, определили то, как он говорил о Германии. Потому что вместо «гордого и особого» он вполне мог бы сказать «упрямый, тупой, злой» — и это было бы во много раз мягче тех определений, которыми нас со всем своим великодушием привык награждать римский Запад во время войны. На самом-то деле достоевская формула немецкой сущности, немецкой особости, вечно — немецкого содержит в себе полное обоснование и объяснение немецкого одиночества между Востоком и Западом, отторгнутости от всего мира Германии; антипатии, ненависти, которые вынуждена сносить Германия, от которых она вынуждена защищаться — защищаться вне себя от изумления и от боли, которую ей причиняет ненависть всего мира, — этой ненависти Германии не понять, поскольку в деле познания духа она продвинулась не так уж далеко, а также обоснование и объяснение ее чудовищной храбрости,с которой она без колебаний бросается в бой с обступившим ее миром, римским Западом, который сегодня повсюду, на востоке, на юге, даже на севере, даже за океаном, где стоит новый Капитолий, — той слепогероической храбрости, с которой Германия отражает удары, сыплющиеся на нее со всех сторон… Формулой Достоевского объясняется также и добрый смысл упрека в «варварстве», поскольку наследники Рима, в самом деле, как бы они ни были умелы в словесном искусстве, не смогли найти ничего лучше, проще, агитационнее, чем это слово, обозначающее то самое, что с первой минуты своего существования протестовало против их мира. Потому что самое худшее не то, что Германия никогда не хотела объединить свою волю и свое слово с римской цивилизацией. То, что она противопоставляла цивилизации, была только ее воля, ее упрямая, своеобычная, туповатая, «особая» воля, но не ее слово, потому что у Германии нет своего особенного слова, Германия — бессловесна, Германия не любит слова, как любит слова и верит словам цивилизация; Германия оказывает цивилизации немое, неартикулируемое сопротивление, и можно не сомневаться в том, что само по себе сопротивление в гораздо меньшей степени воспринимается цивилизацией
Римский Запад — насквозь литературен: это отделяет его от германского или, точнее, от немецкого мира, который непременно и безусловно нелитературен. Литературная гуманность, наследие Рима, классический жест, классический разум, роскошное слово, соединенное с роскошным жестом, прекрасные, волнующие человеческие сердца, славящие красоту и достоинство человека фразы, академическая риторика во имя рода человеческого — вот это и есть то, что делает на римском Западе жизнь достойной жизни, то, что делает человека человеком. Это тот дух, великим временем которого была революция, это — ее дух, ее «классическая модель», тот дух, что застыл в якобинце схоластически — литературными формулами, доктринами убийц, тираническим педантизмом учителя средней школы. Адвокат и литератор — его мастера, вожди «третьего сословия» и его эмансипации, вожди Просвещения, разума, прогресса, «философии» против seigneurs [42] , авторитета, традиции, истории, «власти», монархии и Церкви, — вожди духа, который они считали единственным, безусловно и ослепительно верным духом, духом самим по себе, духом как таковым, тогда как он был всего только политическим духом буржуазной революции, тот дух, который они знали, который они имели в виду. То, что «дух» в этом политико — цивилизационном смысле был только деломбуржуазии, но не ее открытием (поскольку дух и образование во Франции по своему происхождению вовсе не буржуазны, но сеньориальноаристократичны, буржуа только узурпировал их) — это исторический факт, который совершенно бесполезно оспаривать. Представителем этого духа и стал красноречивый буржуа, литературный адвокат третьего сословия, защитник его духовных, а также (об этом не следует забывать) и материальных интересов. Его победное шествие, процесс его распространения, каковые обусловлены присущей ему взрывной, агитационной силой, могут стать предвестием полного обуржуазивания, полной литературизации мира. Ведь то, что мы называем «цивилизацией»; то, что само себя так называет, есть не что иное, как это самое победное шествие, распространение буржуазно — политизированного и литературного духа; колонизация им всей обжитой земли. Колониализм цивилизации— последняя форма римской объединительной идеи, против которой «протестует» Германия; и ни против какого другого проявления римского наследства не протестует она столь страстно, ни против чего иного не готова она вести столь ужасающую войну, как против этого. Соглашение и объединение всех тех общностей, которые принадлежат империи буржуазного духа, зовется ныне «entente» — французским словом, как справедливо! — это правильно, это в самом деле Entente cordiale [43] — союз, несмотря на некоторые температурные различия и внешнеполитические споры, полный сердечнейшего согласия, в духовном, существенном смысле: союз, направленный против протестующей, борющейся с окончательным укреплением этой империи Германии. Битва Арминия в Тевтобургском лесу, борьба против римского папства, Виттенберг, 1813–й, 1870–й— все это были детские игры по сравнению с ужасающей, головоломной, в великолепнейшем смысле неразумной войной против мировой Entente цивилизации, которую взвалила на себя Германия с истинно немецким послушанием судьбе — или, если выразить эту мысль не так резко, с истинно немецким послушанием своей миссии, своей вечной, прирожденной миссии.
42
Сеньоров (фр.)
43
Сердечное согласие (фр.) — тройственный союз Англии, Франции и России, направленный против Германии и Австро — Венгрии.
Ирония и радикализм
Это — противоположности, «или — или». У духовного человека есть только один выбор насколькоу него вообще он есть): быть или иронистом, или радикалом; третьего не дано, по крайней мере приличного третьего. Для чего человек духа окажется более приспособлен — это вопрос последней аргументации. Это решается тем, какой аргумент будет для него последним, решительным и абсолютным: жизнь или дух (дух как истина, или как справедливость, или как чистота). Для радикалов жизнь не является серьезным аргументом. Fiat justitia, или veritas, или libertas, fiat spiritus — pereat mundus et vita! [44] Так говорит всякий радикализм. «Может ли истина быть аргументом, если эта истина стоит жизни?» А этот вопрос — формула иронии.
44
Да здравствует справедливость, или истина, или свобода, да здравствует дух гда погибнут мир и жизнь! (лат.)
Радикализм — это нигилизм. Иронист — консервативен. Однако консерватизм только тогда ироничен, когда он голос не самой жизни, каковая и хочет быть самой собой и ничем больше, но голос духа, который хочет быть жизнью.
Здесь в игру вступает эрос. Эрос часто определяют как «оправдание человека вне зависимости от его объективной ценности». Ну, это не слишком духовное, не слишком моральное оправдание; нельзя сказать, чтобы это было оправдание жизни духом. Это оправдание — иронично. Эрос — иронист. А ирония всегда эротика.
Отношения между жизнью и духом в высшей степени деликатны, тяжелы, возбудимы, болезненны, нагружены иронией и эротикой; эти отношения не имеют ничего общего с фразой, которую я вычитал у одного активиста: дескать, надо с помощью духа так изменить мир, что «дух миру больше не понадобится». Этот оборот я знаю. В современной литературе уже шла речь о тех, кому «дух больше не понадобится», однако наделенных тем тайным желанием, каковое, собственно, и является философским и поэтическим отношением духа к жизни, а может быть, и самим духом. Устроить жизнь таким образом, чтобы дух (а также искусство?) «больше не понадобился бы»! Разве это не утопия? Но это — нигилистическая утопия; утопия, рожденная ненавистью и тираническим отрицанием, фанатизмом чистоты. Это — стерильная утопия абсолютного духа, «духа для духа», который жестче и холоднее, чем какой-нибудь art pour l’art [45] , который не разрешает себе удивляться даже в том случае, если ему ни на гран, ни на грош не доверяет сама жизнь. Именно желание шныряет между духом и жизнью туда и обратно. Ведь жизни тоже требуется дух. Два мира, отношения между которыми эротичны, хотя половая принадлежность у них совсем не проявлена; нельзя же сказать, какой из них воплощает женский, а какой мужской принцип: это и есть жизнь и дух. Поэтому между ними не может быть полного слияния, а только короткая, обманная иллюзия слияния и понимания, вечное напряжение без развязки… В этом и заключается проблема красоты, ведь «красотой» дух считает жизнь, а жизнь соответственно — дух… Любящий дух не фанатичен, он — остроумен, он — политичен, он агитирует и вербует, и его агитация есть эротическая ирония. Для этого есть политический термин; он называется «консерватизмом». Что такое консерватизм? Эротическая ирония духа.
45
Искусство для искусства (фр.).
Пришло время поговорить об искусстве. Сегодня полагают, будто искусство должно быть целенаправленным, будто оно должно исходить из целей усовершенствования мира и иметь моральные последствия. Что ж! — способ художника усовершенствоватьмир и жизнь изначально иной, чем политико — улучшательский: это — просветление и возвеличивание мира. Первоначальное, естественное, «наивное» искусство было прославлением и празднованием жизни, красоты, героя, великих подвигов; искусство протягивало жизни зеркало, в котором жизнь видела свое отражение в счастливо украшенной, очищенной истине: благодаря этому жизнь снова охватывала страсть к самой себе. Искусство было стимулом, приглашением к жизни; да оно таким по большей (и лучшей) части и осталось. То, что сделало его проблематичным, что усложнило его характер, было связью искусства с духом, чистым духом, с критическим, отрицательным и уничтожительным принципом, — связью, исполненной волшебной парадоксальности, поскольку в ней соединялось интимнейшее, чувственно одареннейшее утверждение жизни с доведенным до самого последнего, логического конца нигилистическим пафосом радикальной критики. Искусство, творчество перестали быть наивными, они стали — употребим более старый термин — «сентиментальными», или, как говорят сегодня, «интеллектуальными». Искусство, творчество теперь не только жизнь, но и критикажизни, причем критика, которая куда страшнее, куда сокрушительнее, чем критика жизни чистым духом, ибо средства искусства богаче, духовнее, многообразнее — и приятнее.