Путь стрелы
Шрифт:
И, как ни странно, уже после ее приезда я вижу тебя другого. Помню, вы с мамой договаривались перенести нашу свадьбу на будущую весну, а для меня будущая весна была такой же далекой и невероятной, как существование после смерти. Помню, я еще рыдала на твоем плече, выкрикивая: «Сейчас или никогда!» — а к сердцу подступал сладкий ужас, что я вот-вот тебя разлюблю и наступит пустая свобода, в которой неприкаянно будет плавать туманный день свадьбы. Вдруг точно с глаз долой сдуло прозрачный газовый шарф: мир остался тем же, но уже не шептался таинственно, не шуршал по ночам, как морская галька, не дрожал, не искрился, а твердо и отчетливо застыл на острие моего прозрения.
И когда ты выходил из аудитории, я все никак не могла оторваться от книги, которую читала, или от человека, рассказывающего интересное, ты приближался, а человек этот никуда не исчезал, и подходили другие люди, которым я радовалась. Мы шли по улице, и встречные все так же говорили: какая славная парочка, — а я смотрела на другие пары и гадала: хорошо у них или все так же, как у нас. Солнце зашло за тучу. Ты уже не отбрасывал тени пророческой печали, твои цветы не пахли, от мороженого болело горло. Я внимательно, как соседка, наблюдала за твоей матерью и снохой, и мне было интересно, кто из них прав, кто виноват. Я еще брала в руки плюшевого мишу, которого уже не любила как родного,
Много лет спустя я нашла твой дом, который вы покинули давным-давно, а он торчал, как старый пень, поросший опятами, посреди молодой дубравы. По левую, по правую сторону, напротив через дорогу — повсюду красовались крепкие кирпичные дома, один твой стоял с заколоченными окнами, слепой, заросший паутиной, со скособоченной крышей, с развалившимся сараем, в котором твой брат конструировал дельтаплан. Дом был темен, нем, ужасен, все в нем перемешалось с чертополохом, стоящим как зарево над твоим двором, в комнатах, должно быть, до потолка выросли лопух и крапива, земля, как песок, занесла жилье, и из нее вдруг высунулась грязная плюшевая лапа, и я протянула ей свою руку и вытащила его всего, сплющенного, с развороченной головой, из которой сыпались земля и опилки, без пуговиц на месте глаз.
Слепой, он смотрел на меня, а я на него. И люди, и жизнь отступили, точь-в-точь как тогда, когда ты выходил навстречу мне из дверей аудитории. Я отряхнула его, затолкала опилки в голову и понесла, как ребенка. Он припал ко мне и хотел что-то промычать, но не смог, потому что был очень стар и заброшен и ничего не хотел, только умереть. Наверно, будь я здорова и счастлива, я не почувствовала бы той нежной горести, с которой он уткнулся в мое плечо, сухих слез, спекшихся на месте глаз. Я несла его и думала о своем, а он о своем, но это было общее наше горе, горе отхлынувшей молодости и тающих сил, одиночества пней, поросших опятами, посреди молодой дубравы. Мы спустились к реке, и я положила его на песок. Он все еще молча, мужественно смотрел на меня, протягивая лапу, потом перевернулся и затих, и я закопала его в песке, как хоронила в детстве выпавших из гнезда птенцов.
IV.
Соседи
История возвышения и падения Славы Голубева в глазах Раи Балюмовой к самому Голубеву прямого отношения не имеет, он никаких авансов не давал и дать их не мог, поскольку, проживая с Балюмовыми на одной лестничной площадке, он был вне круга, в котором существовали они, вне поездок на оптовый рынок за продуктами, которые предпринимала экономная Рая, вне автобусов и метро, на которых Валентин, ее супруг, добирался до работы, вне больницы, где Раиса работала медсестрой, и даже голубевский пес Шанс, живя по соседству, обитал в иных мирах и был величаво недоступен, как и сам Слава. И между тем нельзя сказать, что Слава чуждался Балюмовых, между ними существовали отношения, последним не совсем понятные. Балюмовы привыкли к тому, что приятельство должно на чем-то основываться, но они знали, что ничем пригодиться Славе не могут, абсолютно ничем (уезжая в загранкомандировки, он оставлял пса на лысого чернобородого математика Геннадия, соседа снизу, тоже распространявшего на Балюмовых дружеское чувство). Они знали, что общих интересов, к сожалению, у них со Славой никаких, а соседство, казалось Раисе и Валентину, вовсе не повод для частых чаепитий и душевных бесед. Оказалось, еще какой повод. Слава Голубев, как уважающий себя человек, уважал буквально все, что его окружало: от микрорайона, в котором он поселился, до гаражей, вид на которые открывался с его лоджии, увитой диким виноградом, от кабаньей шкуры, когда-то купленной им в художественном салоне в Риге, и до соседей, Балюмовых, каковые, раз его соседи, должны быть людьми порядочными и выше всяких подозрений во второсортности. Балюмовы же, увы, невзирая на Раины притязания на светскость, себя первым сортом не считали. В этот дом, который заселили люди в основном умственного труда и к тому же довольно обеспеченные, они попали случайно, путем сложного, но удачного обмена отдельных квартир обоих супругов, и теперь платили за эту случайность неистребимым ощущением неполноценности, возникавшим, по сути, из-за мелочей. Например, денег не хватало, а одеваться Раиса не умела, не знала, что делать со своими густыми и красивыми каштановыми волосами, в свои тридцать лет она все еще норовила заплести косички, сдержанно осужденные другими соседями по лестничной клетке, цепляла на себя слишком много дешевой бижутерии, как девочка-подросток. Но Слава, казалось, не замечал Раиных клипс и браслетов, говорящих о какой-то наивности и человеческой ясности, Слава знай себе привечал Балюмовых, зазывал их то на суп кюфту (он был замечательным кулинаром), то на просмотр полумягкого порно на его «Панасонике». Но уж когда к нему являлись настоящие его гости, коллеги или приятели из Великобритании, с которыми он сотрудничал, Балюмовым к нему ходу не было. И если даже Слава, оторвавшись от гостей, заходил к Балюмовым за спичками, он казался совершенно другим, настороженным, отстраненным, точно не было вчера чаепития на его лоджии под диковатое пение ирландской певицы. В глазах у него в эту минуту, как говаривал Валентин, было по нулям, то есть ничего кроме сдержанного ожидания просимых спичек, никакой теплоты, и даже Стася, полуторагодовалая дочка Балюмовых, которую Слава, если можно так выразиться, тепло и задумчиво любил, не могла высечь из этих глаз искру.
Но были у Славы и другие гости, вернее, гостьи, от которых Рая не приходила в бешенство, хотя, по идее, могла бы, все-таки женщина, даже если она сто раз чья-то жена, всегда ревнует друга дома к его приятельницам. Женского Раисе было не занимать, но ревности не возникало, ибо тут срабатывало точное чувство, что всех этих красавиц, приходивших оттуда, из каких-то неведомых краев, Слава ставит гораздо ниже Раи, и их появление в роскошной его квартире даже через стену подчеркивало бесспорное превосходство Раисы, соседствующей с Голубевым. А между тем все это были молоденькие длинноногие девушки с врожденным вкусом, безошибочным чувством моды, не то что Рая, носившая марлевые платья с бахромой по подолу и рукавам, с грудью, самостоятельно обшитой бисером. Но глупышки, такие недоступные с виду (приезжий у них не отважится спросить дорогу в Пассаж, заробеет), до чего же они оказывались простецкими, машами простоволосыми, усмехалась Рая, пересказывая своему сундуку Валентину немудреное содержание одних и тех же разговоров, ведущихся на соседней лоджии, одних и тех же приемов и ходов, свидетельствующих о наличии у малышек опыта и неопытности сразу, ведущих к низкой, покрытой дорогим персидским ковром тахте. Прежде чем отправиться из точки А в точку Б,
Рая у себя на лоджии, также увитой плющом, тихо торжествовала и внутренне аплодировала Славе. Музыка начинала звучать все нежнее, диковатей, певица хриплым голосом тихо и страстно пела о любви, и надо было уйти в комнату, чтобы потанцевать, шаг за шагом приближаясь к тахте, которая призывно зеленела ковром, как светлая майская лужайка, пасущая на себе волокнистые стада неги. И незаметно (заметно, грубо, необходимо было как следует смежить веки, чтобы не замечать черных суровых ниток, которыми сметывается близость) лужайка приобретала деловой вид, деловито застилалась смертельно белым, как в операционной, бельем. Рая вполголоса звала Шанса, выставленного на лоджию, который смотрел сверху на резвящихся у гаражей дворняг и не гавкал. Она просовывала через перегородку руку, поглаживая умную собачью голову. В эти минуты они были союзниками против грусти и убогой пошлости происходящего в комнате.
Вечером того же дня Слава появлялся у Балюмовых в свежей голландской рубашке. Он выглядел больным, который мужественно скрывает свой недуг. Рая была полна понимания и предупредительности. Она опекала Славу так, словно там, где он был, его обидели взрослые злые люди, обобрали, и теперь она, Раиса, его единственная опора и защита. Только Слава как будто не замечал разлившейся вокруг него теплоты. Он приходил играть со Стасей, они тихо складывали из старых кубиков домик, смотрели на картинках яблочко-ам и уточку-кря, потом включали себе «Спокойной ночи, малыши!». Говорят, путь к сердцу матери лежит через ее ребенка, но в случае Раи все оказалось не так, ее усилия по опеке Славы никак им не фиксировались, она как будто была бесплатным приложением к Стасе, и сколько Раиса ни вмешивалась в их игры, сколько ни ползала на толстых коленках вслед за паровозиком ту-ту, ни Слава, ни Стася на нее не реагировали.
Женская интуиция подвела Раю. Она поверить не могла, во-первых, что человек и в самом деле с таким душевным упоением может играть с чужим ребенком, во-вторых, что ее чары на него не действуют. Сундук Валентин, являясь домой из своей строительной конторы, злорадно умилялся открывавшейся его глазам картине, потому что ему давно уже надоело ревновать свою неуемную супругу к многочисленным приятелям и друзьям детства, а тут и слепому было видно, что повода для ревности быть не может. Слава отправлялся купать Стасю, и с полчаса она, счастливая, плескалась в ванне, пока папа жевал свой обед, а мама шипела ему в ухо, высказывая опасения насчет отношения соседа к их малолетней дочери, в опасность которого, конечно, сама не верила. Вообще-то Балюмовы предполагали, что Слава недавно развелся с женой и оставил ребенка, скорее всего девочку, по которой тоскует. Как ни странно, они толком ничего о Славе не знали, хотя по вечерам о чем-то треп шел... От разговоров о своем прошлом Слава тренированно уходил. Несмотря на то, что он искренне уважал Балюмовых, поскольку они были его соседями, между ними оставалась стена, которая привычно отбивала мячи, в нее летящие. Только Стася знала про Славу что-то главное, она буквально купалась в его загадочном существе, и оно не было для нее загадкой.
А между тем ситуация тяготела к своему завершению. Рая все чаще заявляла своему увальню, что ей претит беззастенчивый разврат, происходящий на граничащей с ней территории, эти жалкие инсценировки, в которых заслуженный артист работает со статистками, от танцев за стеной у нее кружится голова и тошнит от музыки. Хотелось бы ей посмотреть на матерей этих соплюшек... Валентин на эти речи, понятно, ухмылялся. Он делался все понятливее, и Рая занервничала, боясь лишиться единственного на своем островке товарища. Тем более что ее бегемот стал как-то расцветать в своей конторе, изменил старому польскому пиджаку, купил английский твидовый, отчего шкура его сделалась еще более непробиваемой для Раисиных упреков в неласковости. Валентин закинул на антресоли свои старые венгерские рубашки, приобрел в фирменном магазине новые, наконец, он поверг Раю в панику тем, что вставил зуб, выпавший еще в смутные времена жениховства. И девицы, скользящие в лифте вверх-вниз, стали на него поглядывать. Валентин сел на диету, стал бегать по утрам, пошли разговоры, что надо бы приобрести пса, лучше всего колли, у них лица умные и понимающие, не то что у некоторых (шутка)... И что собака — единственный и неизменный друг мужчины. Наконец, он стал ужинать мороженым пополам с яблочным соком, и — что больше всего пугало Раису, — этот свой молодежный коктейль он потягивал через соломинку, в этом она также усматривала руку Славы... Музыка, звучащая за стеной, просачивалась сквозь стены квартиры и поры толстой Валентиновой кожи, будоражила его, говорила с ним на языке, который вдруг сделался ему понятным с той поры, как он неожиданно для себя избавился от чар постоянно держащей его в напряжении переменчивой Раи. Раиса остриглась, приобрела несколько платьев в бутике, но это недолго действовало. И тут она занервничала всерьез и начала делать глупости. То есть изо всех сил лезть в игры Стаси и Славы, приставала с любезностями к Шансу. Музыка за стеной заходилась от итальянского средиземноморского горя, мучила Раису, говорила ей о несокрушимой жажде любви и женском одиночестве... И в один ужасный момент Рая вдруг не выдержала и просочилась сквозь эту стену, как музыка, как всякая другая женщина, являвшаяся на обманчивый призыв, и зажженный шахтерский фонарь сокрушенно кивал, разливая тусклый, презрительный свет. И это было самым большим в ее жизни поражением, не считая давнего мальчика, который как будто бы любил Раю, но в самый последний момент укатил в свою Керчь, прислав ей записку с извинениями, которую Рая прочитала, собираясь надеть перед зеркалом фату на свою бедную голову...