Путешествие души [Журнальный вариант]
Шрифт:
Красная икра, один вид которой приводил мальчика в жадную дрожь, стала хитрой приманкой для него, не выносившего запаха рыбьего жира. Сестры, научившие Николашу зачем-то называть их матан, на маленький кусочек хлеба намазывали несколько липких, рябиново поблескивающих икринок и, маня племянника лакомством, заставляли его проглотить с серебряной ложечки ненавистный рыбий жир, после чего, восторженно воркуя над ним, заласкивая его словами и похвалой, клали в разинутый, как у птенца, рот этот вожделенный кусочек, который он мгновенно съедал, прося еще. Сестры до слез умилялись, кормя племянника, и, глотая слюнки, обещали Николаше следующую порцию дать завтра, отвлекая его с сердечной
Жизнь ребенка без ложечки рыбьего жира была подвержена, как казалось им, серьезной опасности, и они тоже, как и родители, всеми правдами и неправдами доставали красную или черную икру, унося в торгсин и свои золотые безделушки, оставшиеся от старой жизни.
А уж про гоголи-моголи и говорить нечего! Эта забота так волновала сестер, так долго они сбивали в стакане яйцо с сахарным песком, округло и влажно бренча ложечкой, что смесь эта превращалась в бледно-желтый, как новорожденный цыпленок, пушистый и плотный крем с нежным запахом яичного желтка. Они кормили Николашу, заложив ему за воротник салфетку, забываясь в эти минуты до того, что сами открывали рты, как это делал племянник, будто ртами своими и губами помогали ему слизнуть без остатка с ложечки очередную порцию гоголь-моголя.
Николаша Темляков все увереннее и зримее рос с каждым днем под опекой заботливого семейства и к шести годам уже ходил с отцом на Москвареку с собственной удочкой, таская неподалеку от него упругих светлосияющих ельцов. На вид ему можно было смело дать лет семь или восемь.
В тот далекий теперь, туманно-влажный, полузабытый год, пробежавший в череде тридцатых годов нынешнего столетия, Темляковы выбрали день для выезда на дачу, или, точнее говоря, в деревню, где доживала дряхлые свои денечки бывшая их прислуга, старая Пелагея, перед кончиной позвавшая к себе Васеньку, чтобы, наверное, проститься с ним.
Письмо писала под диктовку грамотная ее сестра. Было оно написано причудливо и красочно, словно не письмо, а жгучий романс о любви пела ему нянька, раболепствуя перед Темляковым, как если бы он оставался добрым ее хозяином, а она, как прежде, верной слугой.
Темляков ответил благодарностью на приглашения и обещал приехать. Вторым письмом, посланным заранее, оповестил ее о приезде, прося, чтобы зять Серафим, как обещала Пелагея, встречал их с подводой на станции в Звенигороде. Рукой младшей сестры Пелагея ответила, что ждет драгоценных гостей и целует «жемчужные их ручки».
Пришлось им ехать в дождливый день, зеленый, пропахший мокрыми тополиными листьями, когда вся Москва была затуманена тихим дождем, мостовые блестели и каждый булыжник, отражая удары падающих капель, казалось, дрожал на холоде, поеживаясь, и был живым.
Николаша, выйдя на улицу, печально смотрел из-под островерхого горохового башлыка на подмигивающую, живую мостовую, крест-накрест перевязанный такими же гороховыми концами на груди, и слушал, как потрескивают капли по черному крылу огромного и глубокого зонта, который держали над племянником растревоженные и чуть ли не плачущие перед разлукой тетушки, две его «матаны», провожавшие Николашу до Белорусского, или, как говорили по старинке в доме Темляковых, Брестского, вокзала.
На многолюдной площади как нарочно Николаша запросился в уборную, точно льющаяся с небес водица вызвала в нем непреодолимое желание. До отправления поезда оставалось минут двадцать, и одна из тетушек торопливо повела племянника в поисках какого-нибудь укромного уголочка.
Но Николаша не мог уже терпеть. Тогда милосердная тетушка подвела его к подвальной яме вокзального фасада, забранной прутьями решетки, и, расстегнув ему штаны, выпростала
Тетушка была счастлива не меньше племянника, чувствуя вместе с ним блаженное освобождение, и даже не понимала в эти минуты, что выбрала для этой цели не самое подходящее место на шумной площади. Солнечная струйка уже опадала, и тетушка нагнулась уже, чтобы застегнуть пуговицы Николашиных штанов, когда ощутила вдруг на своем плече жесткий тычок чьего-то пальца.
Ужас! Это был милиционер железнодорожной службы, из-под плаща которого опасно торчал бронзовый набалдашник сабельных ножен. Он грозно смотрел на тетушку и что-то строго выговаривал ей, но что именно, она, поверженная в страх и смущение, не слышала. Она только жалко улыбалась, как если бы не племянник, а сама она облила мокрую решетку подвальной ямы. Она чувствовала, что упадет сейчас от смертельного страха. В голове ее все перемешалось, как в кошмарном сне: час отправления поезда, милиционер с саблей, требующий уплатить штраф, племянник, смотрящий на милиционера темно-серой тучкой из-под горохового башлыка, и сама она, онемевшая от стыда. Ноги ее ослабли, ей хотелось присесть на корточки, руки тряслись, когда она, щелкнув бронзовыми горошинами застежки своего ридикюля, рылась в нем в поисках денег, губы лепетали слова извинений, а уши горели, слушая справедливые выговоры, которыми казнил ее страж порядка. Взбешенный его взгляд не обещал пощады и, казалось, будь его воля, он выхватил бы саблю из ножен и прикончил на месте недобитую буржуйку вместе с ее пацаном в старорежимном башлыке.
Тетушке, когда, слава Богу, уплатила штраф, почудилось вдруг, что она, умоляя милиционера простить ее, разжалобила наконец его сердце и вызвала нечто похожее на ухмылку на сером, побитом оспой лице под малиновым околышем.
— Конечно, это очень глупо и смешно, — говорила она, пятясь вместе с Николашей и заискивающе улыбаясь, точно не верила, что милиционер отпустил ее. — Конечно, я понимаю, но мальчик... пис... он... — говорила она, все быстрее и быстрее боком удаляясь от него и не переставая посылать ему смущенную улыбку, пока наконец не почувствовала себя на свободе и не побежала, подхватив Николашу на руки, к подъезду вокзала.
Темляковы гневно накинулись на нее, растревоженные и готовые бежать на поиски пропавших.
— Боже мой! Не опрашивайте! Не спрашивайте! — отвечала им запыхавшаяся тетушка. — Пошли скорее! Мы опаздываем! Господи! Быстрее, быстрее... Бего-о-ом!
Второпях обнимались, тетушки плакали, целуя Николашу, обещали приехать, просили с мольбой быть осторожными, беречь себя, а главное — Николашу, доведя своим поведением и мальчика до слез.
Под звуки его рыданий и тетушкиных всхлипываний уселись в тесный и темный вагон, пропахший угольным угаром, сырыми людскими одеждами, теплом потных тел, громоздящихся тут и там возле узких и мрачно-серых стекол вагонных окон.
Паровоз загудел, поезд дернулся, по вагону словно бы кто-то изо всей силы ударил кувалдой — то прогрохотали с лязгом жесткие буфера, — и перрон вместе с тетушками, поспешающими за вагоном и машущими на прощанье платочками, которые они специально приготовили для этой цели, — перрон двинулся и потек черной поблескивающей рекой в сторону Москвы, которая осталась за вокзальным строением, а вагон, бряцая колесами на стыках, покатился прочь от нее, увозя в своем душном нутре семейство Темляковых в неблизкий и, как казалось в эти минуты Дунечке, опасный и враждебный Звенигород.