Путешествие души [Журнальный вариант]
Шрифт:
Лохматая кобыла неопределенного рыжего отсыревшего цвета, казалось, спала под дождем, опершись всем крутобоким туловом на оглобли, найдя некую мертвую точку равновесия, для чего подогнула заднюю ногу и выворотила грязное копыто, поблескивающее стертым металлом подковы.
Увидев наконец Темлякова, Серафим торопливо запихнул за пазуху хлеб, заткнул горлышко бутылки газетной пробкой и, сунув ее в карман закаленевшего от сырости брезента, спрыгнул, стукнулся об землю подошвами яловичных сапог и пропал под колпаком, который словно бы захлопнулся у него на подбородке. Был он маленький совсем.
Руки у Серафима красные и корявые, холодные,
Лошадь тоже, казалось, радовалась гостю и, проснувшись, косила на него лиловым аметистом из-под черной челки. Грива ее была перепутанная, с какими-то травинками, колючками, как и у хозяина, который содрал наконец с головы жесткий колпак и явился лысоватым мужичком с всклокоченными волосами вокруг розового провала плешины. Казалось, будто бы присыпан он весь махоркой, она щиплет ему глаза и он смотрит на мир со слезой.
С плавной легкостью перенес он чемоданы, как два ведрышка с водой, не расплескав при этом и не споткнувшись на дыхании.
Распашисто, всей душой залюбовался Дуняшей.
— Вон какая красавица будет жить у нас, — жужжал он, кривя свой однобокий рот. — Ладно! Это хорошо. Я красивых женсчин люблю, хотя они меня не любят почему-то, не пойму даже... Чем не вышел? Мал... У нас так говорят... Мал, да удал! У нас в семье все, как я, маленькие. А женсчины у всех у нас большие. Дети получаются среднего роста. Это хорошо! Природа знает, как ей выкрутиться. А я башлык-то надвинул, дождь по нему трещит, сам я хлебушек жую, вот и не услышал, как поезд подошел. Ничего! А мальчик-то какой важный! Генерал! Под крышей идет. Это правильно. Чтоб дождь зря не мочил. И без него вырастет, это верно. Третий день льет и льет. Хороший дождь. Надо! Сейчас все растет, все развивается. Надо, надо... Хочешь молочка? — спросил он у Николаши, достав бутылку и зубами вырвав пробку из нее. — Полезное. Хочешь? Ты говори прямо: хочу. Не робей!
Никак Серафим не мог поверить, что мальчонка не пьет молока, что оно ему вредно, и очень удивлялся, поглядывая на бутылку, в которой плескалось молоко, хорошее, топленое: как же может оно принести кому-нибудь вред?
— А что ж молоко! — отвлекая его, воскликнул Темляков. — Молоко всегда молоко. А вот по такой погоде, — говорил он, развязывая рюкзак и доставая сверху, из мягких рыбацких одежд, голубого стекла четвертинку с белым сургучом на горлышке, которая нагло и прозрачно блеснула у него в руке, как развратная девка глазом. При виде ее Серафим оступился на полуслове и тут же спрятался под капюшоном, как если бы тот сам прихлопнул его голову. Видеть он ее не хотел! — Или как? — спросил Темляков. — Я, например, глоточек, чтоб не простудиться. А вы-то как, Серафим?
— Дак это, — откликнулся тот из-под колпака, высовывая нос, вылепленный местным умельцем из глины. — Это можно, конечно... Только это, — испуганно сказал он вдруг, и взгляд его скользнул по лицу усталой Дуняши, которая, озябнув, сидела уже на сухом и душистом сене, прижав к животу Николашу. — Как бы это сказать... Можно, конечно, но...
— Да пейте на здоровье, — равнодушно отозвалась Дуняша. — Там где-то пирожки... Только, если можно, не тяните время. Выпейте, — сказала она уже Василию, — и поехали скорее. Простудим ребенка!
Жизнь
— Серафим, — спросила она жалобно, — а есть ли у вас в деревне доктор? Врач какой-нибудь?
• — А-а, это — да! Фельдшер в соседней деревне, в Улитине, — отвечал ей Серафим, выпивший из горлышка вслед за Василием Дмитриевичем чуть ли не всю водку. — Фельдшер! — с удовольствием прожужжал он. — Ох баба мировая! Здоровая, как слон... Одна нога на половице в доме, другая — на крыльце... Об потолочину головой задевает. Пригнется, тогда ничего. Фельдшер есть, — говорил он, довольный, усаживаясь на передок телеги и разбирая тяжелые от воды вожжи.
Лошадь очнулась, напряглась и, понукаемая сочным чмоканьем Серафима, потянула. Потряхивая седоков, телега грубо и жестко загремела железными шинами по буграм каменистой земли.
— А кто больной? — встрепенувшись, спросил Серафим. — Кто заболел?
— Боже мой, — прошептала Дуняша и закрыла глаза, спрятавшись с сыном под черным зонтом, по которому затрещал усилившийся дождь. — Куда нас несет?
— Не волнуйся, пожалуйста. Вот выйдет солнышко, сразу повеселеешь, — говорил ей Темляков, залезая под брезент и прикрывая им Дуняшу с сыном. Голос его от тряски дрожал. — Высохнет все. Знаешь, какая тут красотища!
Дуняша ничего не ответила, боясь сорваться на резкость. Она лишь вздохнула со стоном отчаяния, словно обрекая себя на муки и страдания, которые назначены были злым роком.
А они, эти муки, были еще впереди.
Не проехали и часа, как стал Серафим засыпать. Сначала это было незаметно. Он просто умолкал, опускал руки с вожжами и покачивался под темным от дождя колпаком. Одна лишь лошадь знала, видимо, что возница спит, и переходила с рыси на шаг, словно бы тоже задремывая на ходу.
Когда и Темляков понял это, он принялся будить Серафима, чуя неладное. Тот ворчливо бормотал невнятные ругательства, вскрикивая бранливо, тупо выглядывал из-под колпака, драчливо вскидывался, отбиваясь от толчков недруга, просыпался, вылезал из мерклого сознания и, хлебнув воздуху, удивленно бормотал: «Ай-яй... да... Да, да. Хорошо. Эхма!»— и опять, причмокивая, умолкал, сутулясь под жестким брезентом, который стоял на нем колом.
Лошадь, убыстряя было шаг при звуках его голоса, опять сникала и тащилась по большаку еле-еле, не разбирая луж и ухабов. Колеса то и дело с опасным треском и всхлипыванием проваливались в мутные глубокие лужи, телега кренилась то влево, то вправо. Серафим раскачивался маятником и спал.
Дуняша пугалась, вскрикивала, прижимая сына, раздраженно говорила мужу:
— Да разбуди ты его, ради Бога! Он что, с ума сошел! — И сама кричала: — Серафим! Проснитесь, пожалуйста! Что вы делаете, честное слово! Как не стыдно! Ведь ребенок же у нас!
Но Серафиму было уже не до нее и не до Темлякова, который тряс его за плечо. Да так однажды зло тряхнул, что Серафим повалился набок, и Темляков с трудом удержал его от падения с телеги — голова уже свесилась через край и болталась безжизненно с отвалившейся челюстью. Лицо было серое, нехорошее, как у мертвеца. Желтые зубы на бледно-розовой, как вымокший под дождем червяк, челюсти нагнали вдруг страх на Темлякова.