Путешествие Глеба
Шрифт:
– Извините, – сказал негромко, но не погибая, – что побеспокоил вас. Я читал ваши произведения, мне настолько понравилось… я и решил…
Тут Глеб начал немного путаться. Но на него пристально, доброжелательно смотрели глаза Андрея Иваныча, сама папироса в руке дымилась сочувственно. Показав рукой на портфельчик Глебов, он улыбнулся.
– А там, конечно, рукопись?
Глеб на улыбку не обиделся, обижаться было бы глупо: Андрей Иваныч, хоть и старше его, но тоже молодой и держится по-товарищески, совершенно просто.
Так оно началось, так и продолжалось. Глеб сидел скромно на стуле, хозяин,
Все Глеба затягивало: и комната, и диван, и почерк хозяина – на столе лежал исписанный им лист. Более же всего он сам – то, что у него прекрасные глаза, нервно-меняющееся лицо, Мягкий говор московско-орловский, такой простой, светлый тон с незнакомым. Опьянение Глеба росло. Покорение завершалось.
Может быть, это чувствовалось и в лице его. Подделать восторженный взгляд нельзя, нельзя веру подделать и обожание. Андрей Иваныч сам еще молодой писатель, недавно начавший – вот пришел к нему неизвестный поклонник, который – если бы и захотел – не может скрыть чувств. Все написано на юношеском лице.
Андрей Иваныч не знал еще, в каком роде и как пишет Глеб, но заранее был к нему расположен. Избалован еще не был. Не первый ли почитатель и заявился к нему, вот так с улицы, преодолев робость?
– Я прочту, прочту тотчас, и напишу вам. Нет, толстый журнал, конечно, не годится. А тут скоро будет выходить новая газета и меня как раз просят заведовать литературным отделом. Вот что-нибудь нам маленькое, импрессионистическое, знаете ли. Эту вашу рукопись я прочитаю, но она велика.
Он стал листать ее, просматривая.
– Ну да, в форме лирического дневника. Я так и думал… – Он опять улыбнулся. – Разумеется, для того журнала не подходит.
– Да я… эту вещь вовсе и не для печати… это так, для себя.
Тут Глеб преувеличил. Но настолько был увлечен, настолько любил сейчас Андрея Иваныча, что охотно ему уступил бы эту рукопись (всю слабость которой вдруг почувствовал). Нет, это не то, конечно. Он напишет другое, настоящее, что воистину понравится.
А хозяин курил уже третью папиросу. Держа ее меж вторым и третьим пальцем левой руки, расхаживал все быстрее. Говорил о литературе. Довольно эпигонства, пережитков реализма! Идет новое, только оно может освежить…
Ясно, что именно это новое и вычерчивает узоры своей папиросой. Глеб не спускал с него глаз. Да, тайное желание не обмануло. Решительный день! Не напрасна была тоска, все томление последнего времени. Да, сюда, в эту узкую комнату с кожаным диваном и портретом Толстого. Да, все правильно.
Матушка принесла на подносе чай с вареньем. Андрей Иваныч сел.
– Мать, готовь нам еще по чашке. Самое время.
Он ласково погладил ее по плечу – как старую и милую игрушку.
– Да мне не жаль, Андрюшенька, ты не подумай… Мне не жаль. Кушайте с Богом.
Эта мать уж нисколько на Глебову не походила! Но он от всего сейчас был в восторге.
Андрей Иваныч стал Глеба расспрашивать о его жизни, семье. Рассказывал и о себе.
Время шло. Оно полно было для Глеба высшего
Расстались на том, что, прочитав рукопись, Андрей Иваныч Глебу напишет, они опять поговорят, а когда выйдет газета, Глеб попробует свои силы на небольших вещах.
V
Первый класс был как полагается – синий вагон с длинным коридором, купе с диванами красного бархата, на спинках белые вышивки. Пустынно, тихо, в фонаре над входом полузавешенная свеча. Никифоры Иванычи, латынь и греческий и треволнения зимы московской, экзамен в Шестой гимназии – все вчера, навсегда ушло. Начинается новое.
В известный момент поезд с полупустым первым классом, везя новоиспеченного, нарядного студента, отошел. Поезд не торопился. Он составлял часть той небыстрой, крепкой и наполненной России, что могуче воздвигалась на своих пространствах. Огоньки близ Ваганькова уходили, путь лежал мимо Кунаевых, Голицыных, подмосковными лесами и полями, вблизи разных Архангельских, Ильинских по Москва-реке.
Глеб стоял у окна, смотрел пред собою на тучу, во мгле тогда обнажавшуюся, когда дальние молнии раздирали ее сухим золотом. Этот свет был прелестен. Он таинственно блистал Глебу в сердце – освещал, вновь во мрак погружал, возбуждал, но и успокаивал. Одиночество нужно было ему сейчас. Вновь переживал он происшедшее. Для других, может быть, и неважно. Для него важно.
Второй день Пасхи – поздней Пасхи конца апреля. Глеб в волнении едет на извозчике на Волхонку. Разные молодые и немолодые люди летят с цветами и конфетами на лихачах, все с такими же целями, что у него: с визитами. И разноголосый, пестро-светлый гром колоколов Москвы все это веселит, подгоняет: мчитесь, летите, везите свои цветы – Христос Воскресе!
Это же Христос Воскресе Глеб привез в узенькую прихожую четвертого этажа на Волхонке, и почтительно поцеловал ручку овцевидной Лериной матери (отец, слава Богу, уехал в Петербург). Среди куличей, красных, зеленых яиц сама Лера сияла молодостью и приветом. И потряхивая кудряшками на лбу, maman, Поликсена Ильинична, угощала Глеба заварной пасхой кондитерской, пасхой собственного изделия, пасхой Лериной и куличами. Тесна и скромна квартирка, но в окно пестрый свет, в окно светлый звон, вся Москва входит этими колоколами, грохотом пролеток, воробьиным щебетом, нежной зеленью тополей из Архива иностранных дел. Входит вся эта прелесть и отражается, и усиливается в светлой младости Леры, в пышном нежном теле ее, отсвете зеленоватых глаз. Глеб смущен, остр, но радостен. Не слова важны, другое.
«Maman, Глеб Николаевич раньше начала июня в Астрагань не сможет попасть, у него экзамен»… Maman любезно кивает, улыбается. (Нет, это приличный молодой человек, она его не боится.) «Очень рада буду вас видеть… Тем более, знаете, мы там одни, Лерочке скучно…»
Кондуктор идет. Глеб опять чувствует себя взрослым, нарядным пассажиром первого класса. О, теперь разница с тем днем пасхальным! Теперь он студент. Не напрасно учил его Никифор Иваныч. Не зря, значит, все «апетметесан тас кефалас».