Путешествие Глеба
Шрифт:
Анна припала к нему, обняла и поцеловала.
– Знала, что не посмеют… знала, знала. Уверена была. – Она задыхалась.
В дверях, не без робости, появилась Агнесса Ивановна.
– Геня, мы не помешаем? Ты устал, Геня?
Геннадий Андреич улыбнулся.
– Нет, ничего. Устал, но рад, что вы обе со мной. Хорошо, что я дома. И что вы…
– Папа, но как… все-таки, как было?
Геннадий Андреич приподнялся, поправил шапочку на голове, передвинул подушки – Анна подбросила ему еще и с дивана.
– А так вот и было-с. Правду говоря, я считал, что нам с
Агнесса Ивановна, в своем старом капоте, заполняя все кресло, слегка вздрагивая, не отрывала от него взора.
– Геня, они чувствовали… судьи… начальники, что вы с князем честные.
Геннадий Андреич опять улыбнулся.
– Вряд ли поэтому, душенька. Правда, свидетели все были за нас, и мы сами довольно ясно все рассказали. Но я считаю, что спасло другое-с: у них там свои разделения, своя грызня. У Баланды, видимо, оказались враги. Они на него и накинулись, он главный ответчик получился. Он хотел отстраниться и свалить на нас, но они как раз на нем и сосредоточились: все в каких-то уклонах обвиняли. А мы оказались в стороне. Воров-то все-таки нашли и засадили. Баланду же сместили вовсе.
– За мелкобуржуазную психологию-с! Геннадий Андреич засмеялся.
Весть о его оправдании распространилась быстро. Приехала дочь Лина, располневшая, радостная, в слезах целовала отца. Принимал он и других и скромно благодарил, но был очень слаб. Появились даже головокружения. В музей он ходить не мог и все лежал. Слабость не уменьшалась.
Кроме ближайших родных, проходили перед ним остатки прошлого, кое-кто из сослуживцев, знакомых. Появился любитель Данте – Карлуша, как и прежде дававший уроки музыки, теперь совсем тощий и грустный. Старенькая Занетти улыбнулась приветливой итальянской улыбкой.
– Спасибо, спасибо, – сказал Геннадий Андреич негромко. – В Коппелии никогда вас не забуду-с. Помирать буду, вспомню…
Появлялось и новое – внук Петр а авиационной форме, его дочь, девочка лет восьми. Пришла даже та Дарья Григорьевна, сына которой он защищал от сапожника.
Пускали к нему, однако, ненадолго: ослабело сердце, предписан был полный покой.
Он, впрочем, по-другому и сам жить бы теперь не мог. Головокружения понемногу прошли, но не прошло то странное состояние, в которое впал он после суда. Это была и смертельная усталость, и спокойствие, и какая-то отрешенность. Был ли он болен? Не мог бы сказать ни да, ни нет, но стал другой, и ему иногда казалось, что он видит себя со стороны: вот лежит в кабинете, в черной шелковой шапочке, прикрывающей лысину, Геннадий Андреич Колесников, нумизмат и отец русской сфрагистики, старший хранитель Исторического музея, всю жизнь проработавший в своей науке, чуть было не осужденный, но все же оправданный. Ни на что, в сущности, он не может сейчас пожаловаться, по теперешним временам участь его еще очень благополучна.
Но это не тот Геннадий Андреич, который с самого дня рождения своего жил в этом доме, тут и женился, тут родились, выросли дети – отсюда пошли внуки и правнуки. Тут, живя, он работал в музее, писал статьи, спорил, радовался,
Все это идет и движется, все по заряду прошлого. Нового для него нет. Нет и желания нового.
Он не знал, да и не очень интересовался тем, что именно у него за болезнь. Но появилось спокойное, безграничное чувство, что больше сил нет. Были, да ушли. Дни шли за днями, он не вставал.
– Ну, как? – спросил раз Карлуша, зашедший навестить. – Как чувствуешь себя, Геннадий?
Он негромко ответил:
– Никак.
– Ну-у, ты уж и скажешь…
Но Геннадий Андреич именно больше и не сказал, и закрыл глаза.
Несколько минут посидев, Карлуша поднялся. Выходя, взглянув на книги в шкафу, вдруг вспомнил: у Геннадия есть редкий, старый немецкий перевод «Божественной комедии» с комментариями. Пропадет все это, пропадет. Никто ничего не понимает. Растащат. И на цигарки труждающиеся раздерут. Агнессе сказать – но, он махнул рукой. Агнесса такой же ребенок, как была шестьдесят лет назад, в родительском доме. И вспомнив сестру девочкой, на даче, еще в Сокольниках, на шестой просеке, Карлуша улыбнулся с грустью.
Агнесса Ивановна как раньше боялась мужа, так и теперь. Но ходила за ним верно. И все опасалась: вдруг не так что-нибудь сделает? Иногда он бывал к ней теперь милостив, иногда, – особенно когда начинались боли, не пускал к себе вовсе. «После, потом…» – и движением руки останавливал на пороге.
Боли являлись и проходили, он не спал иногда по ночам, но как раз тут-то и запирал дверь на ключ. А потом боли стали реже, прошли почти вовсе. Зато слабость росла. Есть не хотелось – он почти ничего и не ел, худел неудержимо.
Однажды – был мартовский московский закат – отблеск фантасмагории неба лежал на старом зеленоватом диванчике, на книгах, на шифоньерке, где хранились за стеклом слепки монет. Геннадий Андреич чувствовал себя особенно тихо и мирно. Он недвижно лежал на своей кровати, на спине. Смотрел, как медленно переползает розовеющее закатное пятно по стене к двери – над ней на полочке стояла маска Петра.
Вошла Агнесса Ивановна. В руке у нее был подносик – на нем стакан в старинной серебряной оправе с ручкой. В чае плавал ломтик лимона.
Она поставила поднос на столик рядом, села на постель. Губы ее вздрагивали.
– Геня, – сказала она вдруг, не своим обычным как будто голосом, – Геня, что же ты все молчишь? Что с тобой, Геня?
Мелкие кудерьки ее трепетали. Эмаль глаз влажнела в закатном свете. На этот раз что-то прорвалось в этой полной и нежной женщине, затопило даже многолетнюю робость.
– Геня, мы же прожили вместе жизнь… ведь я с тобой с семнадцати лет. И вот… и вот, когда тебе сейчас плохо, ты от меня уходишь. Ты прячешься… ты молчишь, Геня, когда страдаешь, ты не хочешь, чтобы я была с тобой. Ты мне ничего о себе не говоришь… Геня, за что?