Путешествие. Дневник. Статьи
Шрифт:
Вот почему при всей верности, при всем истинном достоинстве переводов г. фон-дер-Борга они еще однообразнее своих подлинников, вот почему ни по тем ни по другим нельзя и не должно заключать о совершенном будто бы однообразии всей нашей поэзии!
«Другое еще сходство представляется в сих стихотворениях вообще с произведениями молодой музы: в большей части их нет жизни самобытной; подобно юноше, который, хотя бы и наделен был дарованиями, держится, иногда и сам не зная того, признанных уже образцов, сии стихотворения все почти суть подражания чужой, а именно французской словесности, а некоторые, преимущественно позднейшие, подражания и немецкой. Господин фон-дер-Борг в двух довольно толстых книжках предлагает нам примеры, взятые из сочинений 26-ти стихотворцев, родившихся между 1711 и 1799 годами и, следовательно, почти совершенно исполняющих
Критик не говорит здесь об удачных и неудачных подражаниях отдельным стихотворениям Гетевым: они у нас, конечно, найдутся! Он говорит о произведениях, созданных нами не по известному какому образцу Гете, а в духе его, с его свободою. Примеры, может быть, лучше объяснят мысль сию. Итак, положим, что ни в одной трагедии Озерова нет подражания ни одной в особенности трагедии Вольтеровой;[1552] но в них красоты и недостатки одни и те же. «Эдип» и «Димитрий», «Фингал» и «Поликсена» изобретены и обработаны в духе Вольтера — как бы, вероятно, сам Вольтер изобрел и обработал их. Далее, в «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане» встречаем мы, кроме некоторых явных, довольно близких подражаний «Чайлд-Гарольду» и «Абидосской невесте», несколько, хотя и немного, мест, которые как будто вылились из пера самого Бейрона. Вот что наш критик называет отголосками. Признаемся, что и мы не помним в нашей словесности таких отголосков творениям Гете.
Критик, похваляя фон-дер-Борга за его известия о жизни русских писателей, выписывает из него некоторые занимательные, но в России всем известные приключения Ломоносова[1553] — и продолжает:
«Переводчик уверяет, что Ломоносов совершенно знал язык немецкий, читал того времени немецких стихотворцев и решился подражать им. Нам, напротив, кажется, что он более писал по образцам французским, нежели немецким, хотя, может быть, и имел в виду некоторых германцев,[1554] особенно Геллерта[1555] и других, которые с 1740 года уже стали приобретать известность. (См. «Утреннее размышление о божием величии»). Но пусть послушают строфу, с которой все собрание начинается».
Следует перевод первой строфы подражания Иову,[1556] довольно близкий, однако же не совершенно равносильный.[1557] Критик затем восклицает:
«Здесь одежда[1558] и выражение, без сомнения, французские, и невольно вспомнишь Жан-Батиста Руссо[1559] или Ла-Мотта![1560] В «Вечернем размышлении» мы находим более германского, находим что-то похожее на слог и мысли Галлера».[1561]
(Следуют три строфы из сего «Размышления»).
«Оба (и Галлер и Ломоносов) иногда в стихотворениях своих являются естествоиспытателями; но переводчик прав, когда, в отношении к другим, называет Ломоносова высоким;[1562] для большей части его преемников недоступны и его сила и полнота мыслей; он, правда, не слишком богат чувствами, но почти все прочие на сей счет еще его беднее».
Здесь осмелимся спросить: справедлив ли сей столь решительный приговор, составленный по двум, трем, много четырем или пяти, и (как уже замечено) не всегда лучшим, стихотворениям каждого писателя, удостоившегося перевода господина фон-дер-Борга и суждений
Уверен, что беспристрастные немцы оного не признают без дальнейшего исследования; мы же да воспользуемся тем, что есть справедливого в сих замечаниях. Так! в нашем стихотворстве, с одной стороны, слишком много описательного, с другой — слишком мало простоты, слишком много умничанья и поучения. Дадим волю чувству, которого мы не лишены, но которого стыдимся благодаря привитым нам правилам французской поэтики, сплошь составленным из приличий, жеманства и принуждения, правилам, господствующим еще более в образе мыслей и предрассудках наших светских юношей, нежели даже в книгах учебных. У нас люди светские и поныне раболепствуют перед сими чужеязычными законами, вопреки романтическому лепетанию, коим с некоторого времени бьют в уши встречному и поперечному, ибо теперь, конечно, быть или по крайней мере казаться романтиком — обязанность всякого любезника.[1563][1564] Да решатся наши поэты не украшать чувств своих, и чувства вырвутся из души их столь же сильными, нежными, живыми, пламенными, какими вырывались иногда из богатой души Державина! Но послушаем, что далее говорит наш критик.
«Легкостью, дарованием музыкальным и лирическим, кажется, всех более наделен Ипполит Федорович Богданович, который, будучи секретарем при посольстве в Дрездене,[1565] может быть, приобрел некоторое германское образование. Песенка его «Минуло мне пятнадцать лет!» прелестна с первого стиха до последнего и выдержит сравнение с самыми счастливыми безделками, которые мы (то есть немцы) [1566] можем предъявить в сем роде!».
Каковы же здесь суждения господина глубокомысленного немецкого судьи-словесника? По одной милой, но ничтожной безделке он Богдановичу, перед всеми русскими писателями, приписывает самое большее, не только музыкальное, но и лирическое дарование! Каково его немецкое тщеславие! Всем, что у нас есть хорошего, обязаны мы господам немцам! И после того немцы же упрекают французов в надменности!
«Всех ближе к французам Сумарокой (т. е. Сумароков),[1567] Княжнин, Крылов, басни коего писаны совершенно по Лафонтенову образцу».
Что это значит? И те и другие писаны стихами вольными. Это так. Но ужели в произведении поэтическом нет ничего важнее стихосложения? Крылов по духу и слогу басен своих самый народный из всех наших писателей; в них едва ли есть что-нибудь лафонтеновского, и ровно ничего нет нерусского.
«Стихотворные произведения славного российского прозаика — Карамзина заражены вялою несколько сентиментальностию. Переводчик выхваляет нам истинно русское остроумие фон-Визина; сомневаемся, однако же, чтобы читатель согласился с ним, прочитав переложенный им разговор фон-Визина».[1568] (ссылка на 273 стр. второй части собрания).
Не знаем, какой это разговор; но не думаем, чтобы он был взят из «Недоросля», а то, надеемся, господин критик уверился бы в справедливости похвал переводчика фон-Визину.
«Иван Иванович Дмитриев, без сомнения, самый счастливый преемник по легкости — Богдановича, а по богатству мыслей и величию — Ломоносова. Всем его стихотворениям предпочитаем два: «Освобождение Москвы» и «Ермака». Но инде и у него слишком много слов, а местами заметна французская высокопарность (см. «К Волге»)».[1569]
Радуемся, что критик отдает полную и должную справедливость почтенному Нестору стихотворцев наших; но как, говоря о преемниках Ломоносова, забыл он Державина, первого русского лирика, гения, которого одного мы смело можем противопоставить лирическим поэтам всех времен и народов? Но мы сами забываем, что для г. критика первый наш лирик — кто бы тому поверил? — Богданович! что, может быть, он и не подозревает существования торжественных од Ломоносова, которые отдельными, рассеянными в них красотами не только взвешивают, но далеко превосходят известные критику оды поучительные; что он не только здесь, но вовсе не упомянул о Державине; не упомянул также о Пушкине, которого имя в 1825 году, кажется, могло бы, должно бы быть уже известным всякому судящему о русской словесности!