Путевые картины
Шрифт:
Некий благодушный мекленбуржец погрузил нос в бокал с пуншем и, блаженно улыбаясь, вдыхал его пары; он заметил при этом, что чувствует себя, как у стойки театрального буфета в Шверине! Другой держал перед глазами рюмку с вином наподобие зрительного стекла и, казалось, внимательно рассматривал нас сквозь нее, а красное вино лилось по его щекам в открытый рот. Грейфсвальдец, внезапно воодушевясь, бросился ко мне в объятия и восклицал: «Пойми меня, я люблю, я счастлив, мне отвечают любовью и, клянусь богом, она — образованная девушка: у нее пышные груди, она носит белое платье и играет на фортепьяно». Швейцарец же плакал, нежно целовал мою руку и непрерывно стонал: «О, Бэбели! О, Бэбели!»
Среди этой суматохи, когда начали плясать тарелки и летать стаканы, я увидел сидевших за столом против меня двух юношей, прекрасных и бледных, как мраморные изваяния. Один из них походил больше на Адониса, другой на Аполлона. Вино легким, еле заметным румянцем оживляло их щеки. С выражением безграничной любви смотрели они друг на друга, как будто один мог читать в глазах другого, и в этих глазах что-то блестело, точно несколько капель света попало в них из переполненной пылающей любовью чаши, которую чистый ангел переносит с одной звезды на другую. Они говорили тихо, голосом,
Юноши поднялись, один из них обвил рукою шею другого, и оба покинули шумный зал. Я последовал за ними и увидел, как они вошли в темную комнату, как один открыл, вместо окна, большой платяной шкаф, как оба остановились перед ним, страстно протянув руки, и начали говорить поочередно. «Веяние сумеречной ночи, — воскликнул один, — как освежаешь ты холодком мои щеки! Как нежно играешь ты моими развевающимися кудрями! Я стою на вершине облачной горы, подо мною раскинулись в дремоте людские города и блестят голубые воды. Чу! Там внизу, в долине шумят ели! Там над холмами скользят туманные образы, духи отцов. О, если бы я мог вместе с вами мчаться на коне-туче сквозь бурную ночь, над волнами моря, вверх, к звездам! Но — увы! — я полон скорби, душа моя грустит!» Другой юноша точно так же простер свои руки в страстном порыве к платяному шкафу, слезы брызнули из его глаз, и он скорбным голосом произнес, обращаясь к брюкам желтой кожи, которые принимал за луну: « Прекрасна ты, дочь неба!* Блаженно нежное спокойствие лица твоего! Ты плывешь, полная прелести! По голубым путям твоим текут на восток звезды. Видя тебя, радуются тучи, и мрачные их очертания озаряются светом! Кто сравнится с тобою в небе, порождение ночи? В присутствии твоем звезды смущаются от стыда и отводят в сторону вспыхивающие зеленым блеском очи! Куда сойдешь ты со своего пути, когда под утро побледнеет лицо твое? Есть ли у тебя, как у меня, свой покой? [12] Не живешь ли ты в тени скорбей? Сестры твои — не упали ли они с неба? Их нет больше, радостно совершавших с тобою вместе ночной путь. Да, они упали, прекрасный светоч, и ты часто скрываешься, чтобы скорбеть о них. Но настанет ночь, и ты — и ты уйдешь, покинув свои голубые пути в высоте! Тогда звезды поднимут свои зеленые главы, устыдившиеся когда-то твоего присутствия, и возрадуются. Но теперь ты облечена великолепием твоим и смотришь вниз, из врат небесных. Разорвите вы, ветры, покровы туч, чтобы могла засиять дочь ночи, чтобы засветились поросшие кустами горы, и море покатило бы пенящиеся в блеске валы!»
12
Игра слов: Halle (нем.) — покой, зал, но также и город, откуда был родом романтически настроенный студент.
Хорошо знакомый мне, не слишком тощий приятель — он больше пил, чем ел, хотя проглотил и сегодня вечером, как обыкновенно, порцию говядины, достаточную для насыщения шести гвардейских лейтенантов и одного невинного дитяти, — прибежал в великолепном настроении, то есть в совершенно свинском образе; втолкнув обоих элегических друзей не слишком-то нежно в шкаф, он загромыхал по направлению к выходной двери и поднял на дворе убийственную возню. Шум в зале делался все бессвязнее и глуше. Юноши стонали и скорбели в шкафу по поводу того, что лежат разбитые у подножия горы; благородное красное вино лилось у них из глотки, они орошали им друг друга, и один говорил другому: «Прощай! Я чувствую, что истекаю кровью. К чему будишь ты меня* , воздух весны? Ты ласкаешь меня и говоришь: я освежаю тебя небесною влагою. Но близок час, когда я увяну, близок ураган, который развеет мои листья! Завтра придет путник; придет путник, видевший меня в красе моей, взор его будет искать меня кругом, в поле, и не найдет!..» Но все покрывал знакомый бас, с богохульствами, проклятиями и смехом жаловавшийся перед дверьми, что на всей темной Вендской улице нет ни одного фонаря и что не видно даже, у кого ты вышиб оконные стекла.
Я много могу выпить — скромность не позволяет мне назвать число бутылок, — и я добрался до своей спальни в довольно сносном состоянии. Молодой коммерсант лежал уже в постели, в своем белом, как мел, колпаке и шафранно-желтой куртке из гигиенической фланели. Он еще не спал и пробовал завязать со мной разговор. Он был из Франкфурта-на-Майне, а потому тотчас же завел речь о том, что евреи лишены чувства красоты и благородства и продают английские товары на двадцать пять процентов ниже их фабричной стоимости. Мне захотелось слегка его помистифицировать, и я сказал ему, что я лунатик и заранее прошу у него извинения на случай, если помешаю ему спать. Бедняга сам признался мне на другой день, что всю ночь не спал из-за этого, опасаясь, как бы я, в состоянии сомнамбулизма, не натворил бед с пистолетами, лежавшими у моей постели. Но, в сущности, и мне пришлось немногим лучше — спал я очень плохо. Дикие, жуткие создания фантазии! Клавираусцуг из Дантова «Ада». В конце концов мне пригрезилось, что я присутствую на представлении юридической оперы «Falcidia»* , текст Ганса* , из области наследственного права, музыка Спонтини. Сумасшедший сон! Римский форум был освещен великолепно. Серв. Азиниус Гешенус* , восседая в кресле в качестве претора и горделиво кутаясь в складки тоги, изливался в громовых речитативах; Маркус Туллиус Эльверсус* , как Prima Donna legataria [13] , во всем обаянии нежной своей женственности, пел полную любовной
13
Примадонна по завещаниям (итал. и лат.).
14
Всякий римский гражданин (лат.).
15
Со всеми принадлежностями (юридический термин) (лат.).
Из этой сутолоки меня извлек хозяин брокенской гостиницы, разбудивший меня, чтобы я мог посмотреть на восход солнца. На башне я застал уже несколько человек, они в ожидании потирали озябшие руки; другие, еще сонные, взбирались наверх. Наконец вчерашняя тихая община оказалась в полном сборе, и молча созерцали мы, как на горизонте поднялся небольшой ярко-красный шар, разлился зимний сумеречный свет, горы как бы поплыли средь белоснежного моря, и виднелись только их верхушки, так что, казалось, стоишь на небольшом холме среди залитой водой равнины и лишь кое-где выступают небольшие участки суши. Чтобы запечатлеть в словах виденное мной и прочувствованное, я набросал следующее стихотворение:
Все светлее на востоке, Тлеет солнце, разгораясь, И кругом поплыли горы, Над туманами качаясь. Мне надеть бы скороходы, Чтобы с ветром поравняться, И над этими горами К дому милой резво мчаться, Тихо полог отодвинуть В изголовье у голубки, Целовать тихонько лобик И рубиновые губки. И в ушко ее чуть слышно Молвить: «Пусть тебе приснится Сон, что мы друг друга любим И что нам не разлучиться».Между тем желание позавтракать было не менее сильно, и, сказав моим дамам несколько любезных фраз, я поспешил вниз, чтобы выпить кофе в теплой комнате. И пора было: в желудке моем было пусто, как в госларской церкви св. Стефана. Но вместе с аравийским напитком по жилам моим пролился жаркий Восток, повеяло благоуханием восточных роз, зазвучали сладостные соловьиные песни, студенты превратились в верблюдов, служанки брокенского домика с их Конгривовыми взорами* — в гурий, носы филистеров стали минаретами и т. д.
Но книга, лежавшая около меня, не была кораном. Правда, глупостей там было достаточно. Это была так называемая Брокенская книга, куда все путешественники, взбирающиеся на гору, заносят свои имена, а большинство из них — и мысли свои, а за недостатком таковых — свои чувства. Многие даже прибегают к стихотворной форме. Из этой книги видно, что за ужас, когда стадо филистеров в соответствующем случае, как, например, здесь, на Брокене, решается взяться за поэзию. Во дворце принца Паллагонии* не найти таких безвкусиц, как в этой книге; на страницах ее в особенности блещут господа акцизные чиновники с их заплесневевшими чувствами, конторские юноши, патетически изливающие свою душу, старонемецкие гимнасты-дилетанты от революции с их общими местами и берлинские школьные учителя с их избитыми выражениями восторга. Г-н Иванушка-Дурачок желает показать, что он тоже писатель. Тут описывается великолепная пышность солнечного восхода, там — жалобы на дурную погоду, на обманутые ожидания, на туман, скрывший все виды. «Поднялся в тумане и спустился в тумане» [16] — вот неизменная острота, повторяемая здесь сотнями людей.
16
Игра слов: benebelt (нем.) — дословно: в тумане, но также — подвыпивши.
Книга отдает вообще запахом сыра, пива и табака; кажется, будто читаешь роман Клаурена* .
В то время как я указанным выше образом пил кофе, перелистывая Брокенскую книгу, вошел швейцарец с раскрасневшимися щеками и, полный одушевления, рассказал мне о величественном зрелище, коим он наслаждался на башне, когда чистый, спокойный свет солнца — символ истины — боролся с ночными туманами; это было похоже на битву духов, где великаны в гневе обнажают свои длинные мечи, рыцари в панцирях носятся на бешеных конях, из дикой сумятицы вырываются боевые колесницы, развевающиеся знамена и сказочные звериные образы, пока, наконец, все не смешается в безумном неистовстве, не побледнеет, тая, и не исчезнет бесследно. Я прозевал, оказывается, это демагогическое явление природы, и, если бы дошло до следствия, я мог бы клятвенно заверить, что ничего не помню, кроме вкуса хорошего жареного кофе. Ах, этот кофе был даже виною и тому, что я забыл о своей красавице, и вот она стоит перед дверьми, вместе с матерью и спутником, намереваясь сесть в коляску. Я едва успел добежать и уверить ее, что сегодня холодно. Казалось, она была недовольна, что я не пришел раньше, но я разгладил хмурые морщины на ее прекрасном лбу, преподнеся ей чудесный цветок, сорванный мною накануне с опасностью для жизни на отвесной скале. Мать пожелала узнать название цветка, словно она находила неприличным, чтобы дочь ее прикрепила чужой, незнакомый цветок у себя на груди, а цветок и правда попал на это завидное место, о котором он, конечно, и не мечтал вчера, на своей одинокой высоте. Тут молчаливый спутник внезапно открыл рот, сосчитал тычинки цветка и сказал весьма сухо: «Цветок принадлежит к восьмому классу».