Путевые картины
Шрифт:
«Все, что рассказывают о прекрасной принцессе Ильзе, принадлежит к области сказок».
Так говорят все эти люди, кому никогда не являлась такая принцесса, но мы, пользующиеся особым благоволением красавиц, знаем все лучше. Знал это и император Генрих. Недаром древнесаксонские императоры так привязаны были к своему родному Гарцу. Стоит лишь перелистать очаровательную «Люнебургскую хронику»* , где чудесные простодушные гравюры на дереве изображают этих старых добрых государей, восседающих в своих доспехах на закованных в броню боевых конях, со священною императорскою короною на бесценной голове, со скипетром и мечом в мощных руках, и на их славных усатых лицах ясно можно прочесть, как часто они тосковали по милым сердцу принцессам Гарца и по приветливому шелесту гарцских лесов, когда сами находились на чужбине, может быть в обильной лимонами и ядами Италии, куда постоянно влекло их и их преемников желание
Но я советую всякому, кто стоит на вершине Ильзенштейна, не думать ни об императорах, ни об империи, ни о прекрасной Ильзе, а только о своих ногах. Дело в том, что, когда я стоял там, погруженный в мысли, я услышал внезапно подземную музыку зачарованного замка и увидел, как горы кругом меня опрокинулись вершинами книзу, красные черепичные крыши Ильзенбурга заплясали и зеленые деревья начали носиться в голубом воздухе, так что все позеленело и поголубело у меня перед глазами; охваченный головокружением, я несомненно упал бы в пропасть, если бы, спасаясь, не ухватился крепко за железный крест. Никто не поставит мне, конечно, в упрек, что я в столь бедственном положении так поступил.
«Путешествие по Гарцу» — отрывок и отрывком останется. Пестрые нити, столь красиво вплетенные и предназначенные слиться в одно гармоническое целое, перерезаются внезапно, как бы ножницами непреклонной парки. Может быть, я в будущих своих песнях продолжу мою пряжу и во всей полноте скажу о том, о чем теперь скупо умолчал. В конце концов, не все ли равно, когда и где что-либо высказано, раз оно вообще сказано? Пусть отдельные произведения остаются отрывками, лишь бы они вместе составили: одно целое. В таком случае будут пополнены те или иные недочеты, устранены неровности и смягчены излишние резкости. Быть может, так бы вышло с первыми же страницами «Путешествия по Гарцу», и они производили бы менее кислое впечатление, если бы читатель потом узнал, что нерасположение, которое я, в общем, питаю к Геттингену, хоть оно еще и больше того, что было мною высказано, все же далеко не столь велико, как уважение, внушаемое мне отдельными тамошними личностями. И к чему бы мне умалчивать? Я в особенности имею здесь в виду того дорогого мне человека, который давно принял во мне дружеское участие, внушил мне уже тогда искреннюю любовь к занятиям историей, впоследствии укрепил во мне интерес к этим занятиям и тем направил дух мой на более спокойные пути, дал благотворный исход моей жизненной энергии и вообще уготовал для меня те исторические утешения, без которых я никогда бы не вынес мучительных переживаний нынешнего дня. Я говорю о Георге Сарториусе* , великом историке и человеке, чей глаз — яркая звезда в наше темное время и чье радушное сердце открыто для чужих страданий и радостей, для забот короля и нищего, для последних вздохов погибающих народов* и их богов.
Я не могу также не указать, что Верхний Гарц — та часть Гарца, которую я описал, вплоть до начала долины Ильзы, далеко не представляет столь радостного зрелища, как романтически-живописный Нижний Гарц, и дикой красотой своей, своими сумрачными елями образует с последним резкий контраст. Равным образом, три долины, образуемые в Нижнем Гарце реками Ильзою, Бодою и Зелькою, восхитительно отличаются друг от друга, если олицетворить характер каждой из них. Это — три женских образа, и не так-то легко решить, который из них прекраснее.
О милой, прелестной Ильзе, о том, как мило и ласково она меня принимала, я рассказал уже в прозе и стихах.
Сумрачная красавица Бода приняла меня не столь милостиво, и когда я впервые увидел ее среди темного, как кузница, Рюбеланда, она казалась не в духе и закуталась в свой серебристо-серый дождевой плащ. Но она быстро в порыве любви сбросила его, когда я достиг вершины Ростраппы, лицо ее засветилось мне навстречу ярким солнечным блеском, все ее черты выразили величайшую нежность, и из скованной утесами груди вырвался как бы вздох страсти вместе с замирающими звуками скорби. Менее нежной, но более веселой мне показалась красавица Зелька, прекрасная и любезная дама, благородная простота и ясное спокойствие которой не дают места сентиментальной фамильярности; но она все же своей полускрытой улыбкой выдает шаловливый нрав; последнему и приписываю я то обстоятельство, что в долине Зельки меня постиг ряд мелких неудач: пытаясь перепрыгнуть через ручей, я шлепнулся прямо в середину его, затем, когда я переменил намокшую обувь на туфли, одна из них пропала, порыв ветра сорвал с меня шапку, лесные колючки изранили мне ноги, и так далее, к сожалению. Но все эти проделки я прощаю прекрасной даме, ибо она прекрасна. И теперь в моем воображении она стоит во всей своей тихой прелести и, кажется мне, говорит:
Сегодня первое мая; морем жизни изливается над землею весна, деревья — в белой пене первого цвета; широко стелется всюду теплый, туманный блеск; в городе радостно блестят стекла окон, на крышах опять вьют гнезда воробьи, по улицам идут люди и удивляются, что воздух нынче такой пьянящий и что у них так чудесно на сердце; пестро одетые крестьянки с низовьев Эльбы предлагают букеты фиалок; дети-сироты в синих блузках, с милыми незаконнорожденными личиками, проходят через Юнгфернштиг и радуются так, будто им суждено сегодня найти отца; нищий на мосту* смотрит таким довольным взором, точно он выиграл в лотерее главный выигрыш; даже черного, еще не повешенного маклера* , снующего там с мошенническим, мануфактурно-торговым лицом, солнце дарит своими бесконечно терпимыми лучами, — я пойду из города за ворота.
Сегодня первое мая, и я думаю о тебе, прекрасная Ильза — или назвать мне тебя Агнесой? — ведь имя это нравится мне больше всего, — я думаю о тебе, и мне хотелось бы вновь смотреть, как ты, сияя, сбегаешь с горы. Но больше всего хотелось бы мне стоять внизу, в долине, и принять тебя в свои объятия… Прекрасный день! Повсюду зеленый цвет, цвет надежды. Повсюду, как прелестные чудеса, распускаются цветы, и опять собирается расцвести мое сердце. Это сердце тоже цветок, и притом чудесный. Оно — не скромная фиалка, не смеющаяся роза, не чистая лилия или другой подобный им цветочек, радующий своей чинной прелестью сердце девушки и красующийся на красивой груди, увядающий сегодня, завтра расцветающий вновь. Сердце это более походит на тяжелый, причудливый цветок лесов Бразилии, который, по преданию, расцветает только раз в столетие. Помню, мальчиком я видел такой цветок. Ночью мы услышали выстрел, как из пистолета, а наутро соседские дети рассказали мне, что это распустилось внезапно с таким треском их алоэ. Они провели меня в сад, и здесь я, к своему изумлению, увидел, что приземистое жесткое растение, с причудливо широкими остро зазубренными листьями, о которые легко можно оцарапаться, теперь высоко поднялось, и над ним, как золотая корона, распустился великолепный цветок. Мы, дети, не могли дотянуться до него, чтобы посмотреть, и ухмыляющийся старый Христиан, который любил нас, устроил вокруг цветка деревянный помост, мы взбирались на него, как кошки, и с любопытством любовались открытой чашей цветка, откуда с неслыханным великолепием струились, вместе с желтыми лучистыми нитями, какие-то дикие, незнакомые ароматы.
Да, Агнеса, не часто и не легко расцветает это сердце; помнится, оно цвело только раз, и это было, верно, давно, пожалуй, не менее чем сто лет назад. Думается мне, как великолепно ни распустился тогда цветок, он должен был зачахнуть от недостатка света и тепла, если и не был уничтожен мрачной зимней бурей. Но теперь что-то волнуется и растет в моей груди, и если ты услышишь вдруг выстрел — не бойся, девушка, я не застрелился, это любовь моя разорвала свою оболочку и взметнулась ввысь в лучистых песнях, в вечных дифирамбах, в полноте радостной гармонии.
А если моя высокая любовь слишком высока для тебя, девушка, устройся удобнее, взойди на деревянный помост и смотри с высоты его на мое цветущее сердце.
Еще рано, солнце не совершило половины своего пути, а сердце мое благоухает уже так сильно, что в голове туманится, и я перестаю понимать, где кончается ирония и начинается рай; воздушное пространство я населяю вздохами и сам хотел бы растечься в благостных атомах, в предвечности божества; что же будет, когда наступит ночь и звезды появятся на небе, — «у тех несчастных звезд узнаешь скоро ты…»
Сегодня первое мая, сегодня последний грязный лавочник вправе стать сентиментальным, неужели же ты запретишь это поэту?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Северное море
(Nordsee)
1826
«Биографические памятники» Фарнхагена фон Энзе, часть I, стр. 1–2.