Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Шрифт:
Этот случай произвел на меня тяжелое впечатление, под которым я ходил много дней. Чуткий Сергей Михайлович это, конечно, заметил, а авторитет Пецольда в моих глазах пошатнулся. Конечно, Женька был обречен, но нужно ли было ускорять его гибель ради профессионального интереса да еще, пожалуй, тщеславия — вот, дескать, какие операции нам по плечу.
Позже к этому моему чувству добавилось еще нечто, маленькая тень, пробежавшая между мной и Пецольдом. Правда, здесь я, может быть, грешу излишней подозрительностью. К Пецольду стал захаживать гебист майор Орлов, сменивший памятного мне капитана Прокуратова. Заходил и запирался один на один. (Этот Орлов был настолько вежлив, что входя в наше отделение, снимал галоши, чего не делал ни один начальник.) Пецольд намекал, что майор страдает импотенцией. А в таких случаях делают массаж предстательной
Для операции Женьки понадобилась донорская кровь. Ее дал Иван Лапутев и небезызвестный М.А. Щедринский. После смерти Женьки из 4 лаготделения дошли слухи о каких-то якобы бесчестных поступках умершего. Что было на самом деле — сказать трудно. В лагере нередко возникали такие ложные оговоры с тяжелыми последствиями, например, то зверское убийство перед моим появлением в режимке, убийство, как потом выяснилось, по ложному оговору. А здесь — еще заведомый стукач Щедринский дал кровь. И дал Иван Лапутев. На Ивана легла тень, которая его тяготила. Он просил меня не говорить, что давал кровь, но это стало известно. Впоследствии все это постепенно сошло на нет.
Минул год после марта 1953 года, но вопреки ожиданиям, больших изменений не произошло. Майская амнистия того года нас почти не коснулась. По ней освободились только те, кто имел до пяти лет срока по «58» статье, а таких были единицы. Так, освободился доктор Н. Л. Маслов (потом я нередко встречал его в Москве, где он работал в онкологическом институте имени Герцена). И смерть Сталина, и амнистия, и ликвидация Берии — все будоражило дух тысяч людей, несправедливо осужденных. Чувствовалось, что что-то должно измениться, но ничего реально не происходило, хотя режим и помягчел, но ведь не в этом дело. Свободы — вот чего ждали. Эта неудовлетворенность и крушение надежд воспринимались тяжело. По крайней мере, у меня к горлу подступала страшная, ни с чем не сравнимая тоска. Сохранились мои небольшие заметки тех времен. В них 6 октября 1953 года переписаны стихи Гейне:
Час за часом, дни и годы, Как улитки-тихоходы, Те, чьи рожки вдаль простерты, Груз влачат свой полумертвый. Лишь порой в пустотах дали, Лишь порой сквозь мглу печали Свет блеснет неповторимый, Как глаза моей любимой. Но в одно мгновенье ока — Нет виденья, и глубоко Погружаюсь я в сознанье Всей бездонности страданья.Тогда это стихотворение очень попало в точку. Уже много позже, на свободе меня посещали иногда сновидения, правда, все реже и реже: лагерь в самых разнообразных видах, лагерь символический какой-то даже. И я в нем. И всегда это сопровождалось чувством безысходной, беспросветной тоски, чувством чего-то безвозвратно утерянного, самого дорогого, светлого.
Сильное желание радикальных перемен, как казалось, возможность их осуществления и в то же время их отсутствие — все это, по-видимому, породило следующее. В апреле-мае 1954 года в лаготделении в Кенгире, что в 25-ти километрах от нас, начались из ряда вон выходящие события, имевшие серьезные последствия, нашедшие свое развитие и у нас. Потом, когда все встало на свои прежние места, события эти долго еще обсуждались. Обсуждалось, насколько все это было стихийно, насколько спровоцировано сверху с целью сохранения и ужесточения старой системы. (В журнале «Знамя» № 3 за 1990 год в разделе «Из почты» опубликовано письмо Юрия Грунина, в котором он, как очевидец, рассказывает о тех событиях в Кенгире.)
Лагерь в Кенгире, рядом с которым находилось управление всего Степлага, переведенное из Джезказгана, был в основном строительным. Строили промышленные объекты — обогатительная фабрика, медеплавильный завод — и жилье. В лагере была и женская зона, отделенная от мужской. Между зонами существовала живая переписка (естественно, нелегальная), все были заочно знакомы, многие заочно переженились. Надо сказать, что близость этих двух человеческих
В первую акцию начальство не вмешивалось, а со второй уже ничего не могло поделать. Объединившийся лагерь зажил своей жизнью. Этому способствовало и то, что на территории лагеря был продовольственный склад.
В лагере установилось самовластие, которое сразу же придало событиям политическую окраску забастовки — лагерь перестал выходить на работу. Был создан комитет под председательством некоего Кузнецова (в 1955 году, когда М.А. Когана везли в Москву на переследствие, в том же вагонзаке находился и этот Кузнецов. В разговоре с ним у Когана так и не сложилось определенного впечатления кто это — провокатор или настоящий лидер стихийных событий). Комитет предъявил начальству требования, где основным пунктом был пересмотр дел. Что касается быта, то в объединенных зонах первым делом стали играть свадьбы, настоящие, со священником.
О событиях в Кенгире до нас доходили смутные слухи, со временем становившиеся все более определенными. Эти слухи приносили вольные на производстве. Так прошел месяц забастовки. Наш лагерь продолжал ходить на работу, но пример бастующих делал свое дело. И у нас возник комитет. Начальство либо догадывалось о зреющих событиях, либо было предупреждено. Оно стало принимать меры. Это проявилось в двух акциях — одной малозначительной и удавшейся: из лазарета забрали все запасы ценных лекарств. Вторая акция начальства не удалась. Это была попытка вывезти из пекарни, располагавшейся у третьего лагпункта, запасы муки. Туда въехал грузовик с солдатами, которые начали было грузить мешки, но им активно не дали. Это послужило как бы сигналом к забастовке. (Интересно, что такого официального термина применительно к нашей действительности тогда не было. Бастуют у капиталистов. Там это что-то благородное, освященное классовой борьбой, законное. У нас аналогичные действия называли «тянуть волынку».)
Настали странные дни тревожной праздности. Правда, в лазаретном городке работа шла по-прежнему, но не об этом речь. Все три лагпункта объединились в один. Меж бараками и на главных линейках, ведущих к воротам, где в часы разводов выстраивались понурые бригады, теперь бойко сновал народ стояли кучки заключенных. На третьем лагпункте любители футбола все время гоняли мяч, собирая массу зрителей. Публика залезала на крыши бараков, чтобы лучше следить за игрой да и за тем, что делается за зоной. Надзиратели исчезли, а на вышках, помимо обычных солдат-часовых, все время появлялись офицеры. Иногда они фотографировали лагерь (где теперь эти фотографии?). Изредка можно было видеть, как рядом с часовым стоял кто-нибудь из знакомых надзирателей. А вот один из эпизодов того времени: бывший режимник Ванька Кошелев, накурившись анаши и придя в умопомрачительное состояние, влез на крышу бани и пошел по стенке, идущей от бани к зоне (стенка, естественно, не доходила до внешней ограды). Против этой стенки была вышка с «попкой». На ней сейчас же появился офицер, который приказал Ивану слезть. Иван продолжал двигаться вперед, что-то меля заплетающимся языком. Офицер вынул пистолет и выстрелил вверх. Иван свалился со стенки только вследствие избытка чувств. На всех вышках на выстрел появились в дополнение к «попкам» офицеры и, как говорили очевидцы, с пулеметами. Но тем дело и кончилось.
Бурную деятельность развил кастелян лазарета Рудек. Он выпустил целое воззвание, очень радикальное, которое вывесил на доске объявлений третьего лагпункта. В воззвании были условия полного освобождения целых категорий заключенных и многое другое, явно неприемлемое для начальства. Больше того, в конце было сказано, что эти требования необходимо подписать всем без исключения. Ко мне буквально прибежали В. П. Эфроимсон и С. М. Мусатов, говоря, что в бригадах уже начали собирать такие подписи. А этого делать ни в коем случае было нельзя, и лагерь по этому пути не пошел. Почему тогда не разделались с этим стукачем-провокатором — до сих пор удивляюсь.