Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Шрифт:
В своих развлечения (а развлекал он и себя) Федя однажды попал в комическое положение. На обходах стал жаловаться, что трудно мочиться. Тетя Лошадь обещала вызвать хирурга Бондареву. В тот день получилось так, что весь женский синклит лазарета — четыре женщины — были в инфекционном отделении. Вызвали Федю. Он притворился заспанным и поначалу не понимал, что от него хотят. Потом стал говорить, что стесняется, что тут «гражданин начальница» и других женщин много. Тогда Бондарева предложила отойти в угол и сделать, что нужно. «Ну, это еще можно», — сказал Федя и отошел. Бондарева была близорукой и, чтоб лучше рассмотреть, наклонилась. «Что это? — вдруг сказала она. — Тут какие-то чертики нарисованы». Федя наклонился и тоже стал смотреть. «Ах, это узбек помпобыт
Присутствовавший при этом хирург Карл Карлович Тиеснек рассказывал, что такого хохота он никогда еще не слышал. Добавлю, что помпобыт (крупная лагерная должность) Андрей Абдурахман был по-восточному многословен и весьма угодлив перед начальством, особенно перед врачами, и они хорошо его знали. Он по-настоящему болел желтухой и лежал в палате рядом с Федей.
Анализы, которые я делал, подписывал Владимир Павлович и, следовательно, отвечал за них. Я не имел права его подводить и всегда, когда надо было кого-нибудь положить в лазарет и для этого приписывать необходимое в анализ, я говорил Владимиру Павловичу, что и как. На фиктивные анализы он шел с большим трудом, а обманывать его я, повторяю, не мог. Поэтому я нередко бывал в затруднительном положении и выкручивался как мог, не кривя в то же время душой перед Владимиром Павловичем. Просителям иногда приходилось отказывать и объяснять, что не я главное лицо. Мне говорили: «Андрей, давай подлупим этого жидяру, мягче будет». — «Ну, что вы, ребята, он мужик хороший, меня устроил, да и земляк мой», — и дело на этом останавливалось.
Кроме нас двоих, в лаборатории был еще санитар — Николай Подколзин — маленького роста паренек из-под Курска. Числился он больным, а работал в лаборатории: мыл пробирки, стекла, следил за чистотой — обычная форма использования рабочей силы сверх штата. К своей работе мы с Владимиром Павловичем относились, естественно, с самой высокой добросовестностью (в это понятие надо включить и липовые анализы для мнимых больных). Но для нашего санитара его работа оставалась лагерной каторгой, которую отбывают. И хотя парень он был симпатичный, но на почве его нерадивости мои отношения с ним не налаживались. Позже, когда Николай попал на лагпункт, он близко сошелся с Мишей Кудиновым, и Миша передавал мне жалобы бывшего санитара: «Что он, из евреев что ли? Работать заставлял».
Иногда к нам в гости приходил художник Сергей Михайлович Мусатов. Разговорам тогда не было конца.
На каждом лагпункте был свой художник, одной из обязанностей которого было подновлять номера на заключенных. На втором лагпункте, к которому относился и лазарет, таким художником был К. И. Лебедев, пожилой, рыжеватый и суетливый человек. Лебедев писал картины и для лазарета, за что подолгу там отлеживался. Рядом с лазаретом была теплица, и Лебедев задумал написать натюрморт из овощей. Какой потом мы сделали борщ! Его долго напоминало полотно, повешенное в кабинете начальницы лазарета.
В теплице работал Иван Георгиевич Дикусар, профессор геолого-почвенного факультета МГУ, малосрочник, имевший восемь лет за то, что в 20-х годах примыкал к группе комсомольцев, поддерживающих оппозицию в партии. До посадки он был членом партии и в душе оставался им: его суждения были всегда в полном соответствии с передовой статьей «Правды» на текущий момент. Но, в сущности, он был человеком неплохим, если исключить его «правоверность». Иван Георгиевич часто бывал в лаборатории, где тайно от своего начальства Магницкого — человека малоприятного, с которым был в тяжелых отношениях, определял аскорбиновую кислоту в выращиваемых им помидорах. От анализов кое-что перепадало в рот.
В лазарете лежал один из наших режимников — Иван Лапутин с «мастыркой» (под кожу, обычно на ноге, вводился белый налет с зубов, что давало серьезное местное воспаление). По лазарету Иван ходил с палочкой, а на коленях делал себе синяки, ударяя по ним кружкой. Однажды Иван с приятелем зашли ко мне и попросили миску, а потом позвали закусить
В конце пятидесятых годов я встретил Ивана Георгиевича в коридоре биолого-почвенного факультета МГУ — шла какая-то конференция почвоведов. Дикусар совсем не изменился, пожалуй, только раздобрел да костюм был добротный. А суждения были все те же, в фарватере последней передовой «Правды».
Через Владимира Павловича я познакомился с интересным человеком — Михаилом Абрамовичем Коганом. Это был уже не молодой, чуть склонный к полноте блондин, умный, симпатичный. Он имел 20 лет срока по делу ЗИСа, где в пятидесятые годы была «разоблачена» группа «диверсантов», собиравшаяся «взорвать» автозавод. Группа большая, преимущественно состоявшаяся из евреев. Шесть человек из нее были расстреляны, а вся группа была из управления завода. Коган был его главным металлургом. Следствие у него проходило в Сухановской тюрьме Тяжело. Он сидел в одиночке и терпел всяческие издевательства. Видя, что бороться со следователем бесполезно, он оговорил себя, но оговорил умно. Когда настала эра реабилитации, это ему помогло. А тогда он заявил следователю, что во вредительских целях внедрил в производство такую-то марку стали, которую нельзя было внедрять. Следователя это вполне устраивало. По окончании дела Коган увидел в материалах следствия справку своего сослуживца, подтверждающую вредительство — сталь негодная. В 1955 году на переследствии на Лубянке следователь спросил, как он мог подписать такое? Коган ответил: «Наведите справки: когда эта сталь была внедрена, когда я поступил на завод, когда сталь была снята». Оказалось, что сталь была внедрена до поступления Когана на работу и используется до сих пор.
У Когана было с собой добротное кожаное пальто, которое он, естественно, сдал в каптерку. Пальто привлекло внимание оперуполномоченного лагпункта, и тот через калтерщика предложил Михаилу Абрамовичу продать пальто. Последний понимал, что деньги он получит смехотворные, и отказался. Калтерщик намекнул, что пальто может и пропасть так, что не докажешь, было ли оно вообще. Коган сумел доказать. Он написал заявление начальнику лагеря с просьбой разрешить отправить домой кожаное пальто, зная, что получит отказ, но зафиксировав заявлением, что пальто у него есть. Опер понял, что его махинация не пройдет, и отомстил Когану, придравшись к чему-то и посадив на несколько дней в БУР. Коган не остался в долгу. На работу он ходил на базу Казмедьстроя в бухгалтерию. В деревообделочном цехе базы этому оперу делали гарнитур, и прораб просил рассчитать стоимость подешевле. Коган сделал наоборот. За это его списали на общие работы. Спасаясь от них, он лег в лазарет (он был гипертоником).
Летом 1953 года Михаил Абрамович первым принес весть о разоблачении Берии, воспринятую с ликованием. Услышал Коган ее в парикмахерской, когда брился у того самого «Пупса», о котором я упоминал в своем месте. В парикмахерскую вошел офицер из лагерной администрации (они брились здесь даром) и спросил у Пупса: «Что за хрен у тебя сидит». — «Это свой человек». — «Ну, если свой, то слушайте — Берия накрылся... разоблачен, посадили».
Позже, когда я стал работать фельдшером хирургического отделения, мне пришлось по волоску выщипывать всю бороду Михаила Абрамовича, в корнях волос завелся какой-то грибок. Делал я это под новокаином, медленно, и Коган надолго выпал из поля зрения опера.
Однажды в лабораторию зашел Щедринский со своим приятелем, показавшимся мне чем-то знакомым. Щедринский стал просить Владимира Павловича помочь лечь этому человеку в лазарет, говоря, что ему сейчас так достается на работе. А я все вспоминал, откуда мне знакома эта физиономия. Щедринский как будто уговорил, и тут я вспомнил: это был бригадир, который в 1950 году избил Бориса Горелова за то, что у него стащили ботинки, и тут же это рассказал. Щедринский оправдывался, но тут уж Владимир Павлович не стал жалеть эту сволочь.