Пути волхвов. Том 2
Шрифт:
Велемир фыркнул.
– Не думаю. Подменыши неотличимы от людей, по крайней мере, взгляду различия не видны. А этот уж очень заметный. Пошли. – Велемир поднялся и повёл плечами. – Хватит тут рассиживаться. Вы чуть с ног не валитесь, отдохнём и в путь.
– Я останусь, – заявил Энгле.
– Что? – не понял Ним.
– С соколом. Я его нашёл. Я не еду в Коростелец. Незачем. Здесь я нужнее.
– Но сокол ведь жив! – возразил Ним, не сумев сдержать обиду в голосе. – С ним Огарёк. Зачем ты нужен?
– Так велел Господин Дорог, – терпеливо произнёс Энгле. – Помнишь?
Ним молча встал, развернулся
Прав был Велемир, сейчас лучшее, что он может сделать, это прилечь, отдохнуть, дать мыслям и чувствам поостыть.
Я не запомнил ничего, что было после стрелы. Последней вспышкой моих воспоминаний остался её наконечник, блестящий от моей крови. Огарёк потом рассказывал про лесок за Липоцветом, про Ольшайку, Смарагделя, Господина Дорог и Владычицу Яви, а я посмеивался: напридумывал мальчишка, наплёл с три короба со страху и сам поверил, что всё взаправду было. Нет, кое-что, очевидно, произошло на самом деле. Я допускал, что Огарёк встретил Ольшайку, а тот позвал отца, и Смарагдель залечил мою рану, но в то, что к нам явился Господин Дорог с жёнушкой, я, конечно, поверить не мог.
Дни и ночи тогда сливались для меня в одно бесконечное, размазанное временное варево, в котором я то пробуждался, беспокоясь о том, что бесполезно трачу часы и не ищу Истода, пока Видогост хворает, то забывался глухими снами, в которых видел чёрные древесные стволы и светляков.
Выздоровление далось мне как никогда тяжело. Обычно раны на мне заживали быстро, как на собаке, и я не позволял себе киснуть и жаловаться, а тут отчего-то надолго слёг. Отчасти всё это даже напоминало то, что я перенёс, когда из человека делался соколом, умирал и возрождался в сокольем гнезде. Меня то колотил озноб, то испепелял внутренний жар, и я то метался, то цепенел надолго, то выдавливал из себя несвязные слова и в полузабытьи чувствовал, как Огарёк пытается напоить меня чем-то или просто обтирает лицо и шею холодными отварами.
Когда я наконец-то настолько пришёл в себя, что смог осознать, что я жив, цел и бодрствую, то первым делом спросил, конечно, о Видогосте. Огарёк смотрел на меня минуту или две, настороженно сдвинув брови, и в вечерней полутьме, рассеиваемой светом единственной свечи, не было ясно, что в точности выражает его лицо.
– Сколько времени прошло? – прохрипел я, начиная подозревать, что просыпался и забывался гораздо чаще, чем мог бы за два дня. – Нам нужно к князю, помнишь?
– Куда тебе, только глаза продрал. Лежи уж, мёртвый сокол князю точно ни к чему.
– Сколько? – повторил я. На меня неумолимо надвигалось понимание чего-то страшного, чёрного, как грозовая туча.
Огарёк помедлил, поправил подушку под моей головой, хлебнул чего-то из кружки и, отвернувшись, буркнул:
– Семиднев.
Я
В следующий раз я проснулся от того, что кто-то тряс меня за плечо. Комнатушку заливал свет, падающий из узкого, затянутого промасленной холстиной оконца. Я тупо подумал, что проспал всю ночь до утра, не успев как следует подумать о княжиче.
– Кречет!
Непонятное пятно, застилавшее взор, постепенно обрело очертания и превратилось в лицо Пустельги. Я приподнялся на локтях, и перед глазами у меня закружились чёрные мушки. Пришлось зажмуриться ненадолго. Мне было стыдно, что Пустельга видит меня таким, но ничего поделать не мог.
– Ты и правда подстреленный сокол, – сказала она. Светлый кафтан чужеродно смотрелся в тесной полутёмной комнатушке, продушенной травяными отварами и свечным дымом, и на миг я почти уверился, что Пустельга мне только снится, но тут она сжала мою руку – крепко, по-мужски, так, как во сне, конечно, присниться не может. – Кто-то верит, что тебя убили. А я не поверила. Помчалась искать. И вот ты – подбитый, но живой.
Пустельга улыбнулась, но совсем не весело и даже не обнадёживающе. Я выпрямился, насколько смог, в груди что-то легонько кольнуло и потянуло болью ниже, к животу. Огарёк тут же подал мне чарку воды – не лесной, обычной самой, я схватил её и жадно выпил до дна, не обращая внимания на струи, стекающие по обросшему подбородку.
– Зачем искала? – прохрипел я, вытирая рот тыльной стороной ладони.
Пустельга помрачнела и покосилась на Огарька. Я поймал мальчишкин взгляд и жестом отослал его прочь. Он заупирался сначала, поупрямился, но всё-таки вышел нехотя, а дверь так и не закрыл. Подслушивать решил, значит. Гадёныш.
– Говори, – потребовал я. По лицу Пустельги понимал: соколица принесла что-то худое.
Она поджала губы, встала с моей кровати и отошла к окну, повернулась спиной. Мне хотелось прикрикнуть на неё, чтобы не тянула, но сдержался.
– Княжич твой умер.
Три слова прозвучали глухо, перекатились в тишине комнаты из угла в угол и стукнулись друг о друга, как орехи в туесе, и словно выбили из меня всё, чем успела наполниться моя тяжёлая с болезни голова. Выбили не только из мыслей, отовсюду: из сердца, из души, из дыхания даже. Я окаменел, почувствовал себя совсем пустым, пустым и хрупким, как выпитое яйцо. А потом мне стало больно.
– Ты точно знаешь?
Даже голос стал ломким, пошёл трещинами. Горло иссохло.
Мне хотелось, чтобы она повернулась и сказала, что пошутила, хоть и не шутят таким. Хотелось, чтобы просто ответила: нет, мол, не точно. Хотелось, чтобы пожала плечами. Но Пустельга кивнула, добивая меня.
– Точно. Страстогор сам передал мне. А тебе – это.
Она вытащила из кармана бумагу, сложенную вчетверо. Бумага была дорогой, почти белой, цвета высушенной ветром кости, а края чуть обтрепались. Ни конверта, ни адресата, только красная печать с головой пучеглазого филина – Страстогорова печать, сотни раз её видел, ошибиться тут невозможно. Трясущимися руками я выхватил у Пустельги письмо, сломал печать, развернул бумагу и впился глазами в слова, пляшущие и расплывающиеся. Мне вдруг остро не хватило воздуха.