Пятьдесят лет в раю
Шрифт:
И вот 28 мая, в среду, в кипрском порту Лимасол мы поднялись на борт теплохода «Salamis Gloria», который за двенадцать часов должен был доставить нас в израильский город Хайфа.
У трапа пассажиров встречала шеренга пестро разряженных стюардов. Один из них, взглянув на нашу карточку, умело, я и глазом не успел моргнуть, отобрал у меня нашу легкую дорожную сумку и кивком головы пригласил следовать за собой. Трап за трапом спускались мы во чрево судна – казалось, судно это бездонно, и уже не судно вовсе, а некая преисподняя. Все правильно: предназначенная нам каюта в полной мере соответствовала цене, которую мы могли позволить себе в московском турагентстве. Но экономь не экономь, а пришлось отвалить целый фунт нашему сверхлюбезному проводнику, кипрский же фунт равнялся
Иллюминатора в каюте, само собой, не было, и я, переживая, выпустят ли меня на берег с моей орнаментальной визой, всю ночь глазел в кромешную тьму. С Аллой мы еще в самолете договорились, что если израильские власти признают меня персоной нон грата, то на Святую Землю она отправится одна.
Наша убогая каюта располагалась, как и следовало ожидать, недалеко от сердца корабля, то бишь от машинного отделения, и я сразу почувствовал, когда оно вдруг затихло. Осторожно поднявшись со своего ложа, выбрался, изрядно поплутав, наверх.
Начинало светать. Теплоход стоял. Справа по борту серели на высоком берегу мрачноватые здания. Мы были в Хайфе. Теперь до заветной цели оставался один-единственный шаг, но я заволновался еще больше: суждено ли мне этот последний шаг сделать? Не сказал бы, что меня всегда преследовали неудачи – грех жаловаться! – но вот жду я их всегда.
Формальности начались сразу после завтрака. Дисциплинированно выстроившись друг за дружкой, двигались мы к израильскому офицеру, который, беря в руки паспорт очередного паломника, бросал быстрый, пытливый взгляд на следующего. И кое-кому предлагал присесть на скамью. На этой деревянной скамье, которую я с растущей тревогой мысленно окрестил скамьей штрафников, набралось человек десять – все это были пассажиры, физиономии которых хранили следы бурно проведенной ночи. Бедолагам так и не привелось увидеть Святые места. После того, как экскурсионные автобусы отошли, их на всякий случай, чтобы не бузили на борту, отправили в местную кутузку, где продержали до нашего возвращения.
Моя черная пакистанская виза, попортившая мне столько крови, вовсе не оказалась черной меткой. У бдительного офицера она не вызвала даже вопроса, и через минуту я, вольный человек, оказался на берегу. Но может, пришло мне впоследствии в голову, дело было вовсе не в визе? Может, в глубине души – да и не в такой уж, если разобраться, глубине – я просто не чувствовал за собой права ступать на эту землю?
Алла, кажется, не поняла этого. Добродушно посмеиваясь над тем, что мой скептицизм и мое вечное ожидание всего самого худшего в очередной раз были посрамлены, тихо и радостно поздравила меня. В отличие от меня, она никаких комплексов не испытывала. Мы сели в автобус с русскоговорящим гидом, и наше паломничество, которое официально именовалось экскурсией, началось.
Гида звали Борисом. Мы сразу же узнали в нем бывшего соотечественника. Речь его была размеренна и четка; первые эмоциональные нотки прозвучали, когда он заговорил о видеокассетах про Святую Землю. Предупредил, что нам будут предлагать их на каждом шагу, но покупать их он ни в коем случае не рекомендует. Все это – низкопробные подделки, если же мы хотим иметь лицензионный высочайшего качества товар, то приобрести его можно прямо сейчас. Двадцать долларов штука. И раскрыл свою вместительную сумку. Мы купили одну кассету – она и сейчас валяется где-то, прокрученная, правда, только раз: повторного желания смотреть этот фильм, напоминающий советский киножурнал, не возникло.
Первая остановка была у ювелирного магазина, в котором, с радостью сообщил наш заботливый гид, именно в этот день предоставлялись в честь юбилея фирмы сорокапроцентные скидки. Мы купили крестики с выбитым на обратной стороне словом JERUSALEM, освятили их в вифлеемском храме, благоговейно приложив к большой холодной серебряной звезде на том месте, где родился Спаситель, но это потом, а сначала в храме Воскресения поднялись по крутым ступеням на Голгофу. Вернее, на то, что от Голгофы осталось. (В двух местах, нечаянно
Никакого просветления, никакого прозрения, никакого праздника сердца. Но может быть, думал я, вновь оказавшись в своей темной каюте, дело не столько в подмене паломничества коммерческим туризмом, сколько во мне самом? В моей невосприимчивости к святыням? В неподготовленности к ним. Не в паспорте у меня была черная метка – нет, не в паспорте, теперь я все больше склонялся к этой мысли.
Лев Шестов говорит, что ангел, слетающий к человеку, чтобы забрать его душу, «сплошь покрыт глазами». Зачем ему столько глаз, спрашивает Шестов и отвечает: не для себя. Они на случай, если душа, за которой явился ангел, еще не готова покинуть тело, и тогда он оставляет человеку, уже посмотревшему в лицо смерти, дополнительную пару глаз. Тут-то и открывается у него второе зрение.
Почему же, думал я, у меня не открылось? Да, я не заглядывал в лицо смерти, но я беспрестанно и отнюдь не беспристрастно размышляю о ней – неужто этого недостаточно? Или, может быть, многоглазый ангел душу мою давно забрал, а я этого не заметил? Забрал и никаких глаз не оставил: зачем обездушенному телу духовное зрение? Вот и увидел на Святой Земле лишь торгашество, да толчею, да людей с автоматами, да шашлыки, что жарят прямо против храма Рождества…
Из головы не шли – и тогда, в каюте, и после, по возвращении в Москву – чеховские слова о том, что если веры нет, надо «не занимать ее шумихой, а искать, искать, искать одиноко». Одиноко! И не Бога, говорит Чехов, искать, а веру. Мыслимо ли такое? Наверное, да. Вот ведь обошлись Лаоцзы и Конфуций без Бога, создав религии, в которых Его нет. Путь, для русской традиции неприемлемый? А как же тогда наш Гоголь, причем Гоголь поздний, когда трансформация светского писателя в писателя христианского, по сути дела, завершилась?
«Одиссей, – читаем в „Выбранных местах из переписки с друзьями“, – во всякую трудную и тяжелую минуту обращается к своему милому сердцу, не подозревая сам, что своим внутренним обращением к самому себе он уже творил ту внутреннюю молитву Богу, которую в минуту бедствий совершает всякий человек, даже не имеющий никакого понятия о Боге».
Пассаж этот, полагаю я, можно толковать двояко. И как доказательство присутствия Бога в качестве объективной реальности – вне зависимости от того, осознает эту реальность человек или нет, и как персонализацию собственного духа, как возведение его в некий высший орган. В последнем случае бог (с маленькой буквы!) – понятие не столько теологическое, сколько этическое. Вот и Гегель в вольном переложении Евангелий, каковым является его «Жизнь Иисуса», то и дело оперирует сугубо нравственными категориями. Так, слова Луки о мытаре, который, моля Бога о снисхождении к себе, грешнику, «пошел оправданным в дом свой» (18:14), Гегель переводит следующим образом: «Пошел домой с успокоенной совестью».
Не оправданным, а с успокоенной совестью, что далеко не одно и то же. Оправдание предполагает оправдывающего, совесть же – штука сугубо интимная и вмешательства каких бы то ни было инстанций свыше не требует.
Итак, мое неудавшееся паломничество на Святую Землю ни на гран не приблизило меня к Богу, и тогда я сделал то, о чем подумывал уже давно, но на что никак не мог отважиться. Я крестился. Таинство было совершено недалеко от дома, в храме Воздвижения Креста Господня, что в Алтуфьево, у самой кольцевой дороги.