Пятьдесят лет в раю
Шрифт:
Чухонцев заведовал в «Новом мире» отделом поэзии, а здесь вел мастер-класс. Поселили его с питерским поэтом, прозаиком и издателем Николаем Кононовым, но там все время что-то бурно отмечали (проводили те самые неплановые мероприятия), и Олег Григорьевич не выдержал. Я жил один – таково было мое непременное и единственное условие организаторам совещания, и они это условие выполнили: вторая кровать в моем номере пустовала. Теперь на нее просился мой сослуживец, и разве мог я отказать ему!
Чухонцев был соседом тихим. Пристроив иконку у изголовья кровати, лег и скоро бесшумно, как младенец, уснул, а я читал уткинский «Хоровод» и уже мысленно прикидывал, в каких номерах его печатать и что можно сократить в этом гигантском
Утром Чухонцев с удивлением посмотрел на меня, посмотрел на рукопись, разделившуюся за ночь на две равные части – прочитанную и непрочитанную, – поколебался секунду-другую и, не удержавшись, выказал-таки осторожное желание взглянуть на текст.
Я протянул ему несколько страниц. Подняв на лоб очки, мой коллега по журналу принялся читать сначала стоя, потом сел, потом попросил еще пару страниц. Возвращая их, одобрительно – но опять-таки осторожно – кивнул и отправился умываться.
В этот день роман обсуждали на мастер-классе под руководством Владимира Семеновича Маканина. Обсуждение было триумфальным, о чем во время обеда громогласно объявил один из соруководитей мастер-класса Петр Алешковский. Присовокупив, что скоро эту вещь прочтут все. И добавил с гордостью: в журнале «Дружба народов».
Надо ли говорить, что мое бедное редакторское сердце ушло в пятки? Я бросился к Маканину, новомировскому как-никак автору, и стал просить его каким-то образом повлиять на автора. Я, как мог, и сам обласкал 29-летнего Антона Уткина, которого тайком привел ко мне в комнату все тот же Слава Отрошенко, мой добрый ангел. Уткин ласку принял весьма сдержанно, но против «Нового мира» возражать не стал.
Вернувшись в Москву, я тотчас отправился к Андрею Василевскому, тогдашнему ответственному секретарю журнала, с просьбой немедленно заключить с автором договор. В руках у меня была папка с «Хороводом». «Оставьте», – индифферентно сказал Андрей Витальевич и через полтора часа вернул мне ее с экземплярами договора. Известив, что в ближайший выплатной день автор может получить аванс.
Потом Уткин, помимо гонорара, получил премию журнала за лучший дебют и тысячу долларов как вошедший в шорт-лист Букеровской премии. В тот триумфальный для «Нового мира» шорт-лист, где из шестерых его участников четверо были наши.
Пошел двенадцатый год, как я работаю в «Новом мире». Самым трудным, естественно, был первый. То есть тот самый 1996-й, который мы с вами сейчас покинем. И мне бы, конечно, не выжить тогда, если б помимо рукописей, версток и сверок я, при всем моем хроническом цейтноте, не читал еще что-нибудь.
Я читал. Классику. Она была одновременно и живой водой, и компасом. Читал и по горячим следам записывал свои впечатления. Потом, пробегая глазами абзац-другой, ловил себя на мысли, что иные из них мне хотелось бы сохранить. Именно абзацы – с солнечными прогалинами между ними, – а не густой, беспрерывный, обложной, как осенний дождь, тяжеловесный текст. АБЗАЦЫ… Так и назвал свое странноватое сочинение, которое тогда же начал печатать «Октябрь». Там было много неправильных, с общепринятой точки зрения, вещей. Утверждалось, например, что незабвенный Акакий Акикиевич Башмачкин – не просто забитый чиновник, а еще и революционер: пока в руки ему не попался обидевший его генерал, сдирал «со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели». Благородный гнев против сильных мира сего трансформировался в социальный разбой, прообраз будущей бесовщины.
Такое вольное прочтение классики не всем пришлось по душе, но в том же Ярославле я познакомился с писателем, который, как выяснилось позже, расправлялся с хрестоматийными произведениями еще решительней. Но мне-то что до этого! Заполучить бы обещание, что этот наделенный веселым праздничным даром питерский прозаик отдаст свою новую вещь нашему журналу. Прозаик обещал, но как-то нетвердо, как-то уклончиво, с несколько смятой улыбочкой,
И добился-таки своего – в последнюю буквально минуту.
Крупным планом. Валерий ПОПОВ
«Грибники ходят с ножами», – выговорил он, не очень уверенно, когда я уже входил в автобус, который от пансионата, минуя Ярославль, должен был прямиком доставить нас в Москву.
Попову в Москву не надо было: остался ждать другого автобуса, как раз в Ярославль, к вокзалу, чтобы уже оттуда отправиться поездом к себе в Питер.
Езды до столицы было три с половиной часа, и все три с половиной часа мы проговорили с Володей Новиковым. Новиков был одним из первых критиков, горячо и остро поддержавших живущего на отшибе «немосквича» Попова. Он-то и познакомил меня с ним, еще в советские времена, правда, на ходу, в так называемом цэдээловском предбаннике, возле буфета, где всегда теснилась очередь. Большой, на вид неповоротливый Попов заметно возвышался над нею. Я сказал обычные в подобных случаях слова, Попов тоже произнес что-то, но что – я не разобрал: глуховатый голос слишком долго пробирался из глубины его массивного тела, ослабевая по пути, и расслышать его, особенно в хмельном гаме, было не так-то просто.
Второй раз мы встретились уже в посткоммунистическую эпоху, незадолго до Ярославля, на страницах «Общей газеты» Егора Яковлева. Полоса, на которой произошло это, была озаглавлена «Волна с волною говорит», и высказывались здесь – о времени и о себе – пять писателей разных поколений и разных творческих манер: от Леонида Зорина до Михаила Шишкина. Открывал этот заочный обмен мнениями как раз Валерий Попов. Воинственно либеральная газета представила его следующим образом: «Петербургский прозаик, ни одно произведение которого не было запрещено советской цензурой». Мудрено ли, что самая знаменитая его повесть называлась почти вызывающе – в то-то угрюмое осторожное время! «Жизнь удалась!» – называлась она.
«Нынче все изменилось, – констатировал в „Общей газете“ один из самых неистовых оптимистов русской прозы 80-х годов. – Повторять снова свой путь невозможно и бессмысленно – зачем дважды подниматься на одну гору? А другой горы я не вижу – ни в жизни, ни в литературе. Раньше нас всех несло ветром, а теперь он как-то растерялся, куда дуть, и все остались в полной растерянности, без рубля и без ветрил».
Не без руля – без рубля: это, конечно, типичный Попов. Однако следом за изящным каламбуром следует – все в той же «Общей газете» – глубокая и горькая мысль: «Эпоха оказалась короче жизни».
Эпоха оказалась короче жизни – я эти слова повторял беспрестанно, как заклинание, акцентируя внимание на том, что эпоха кончилась, Попов же ставил ударение на слове «жизнь». Жизнь-то продолжалась! «И надо – заключал он из этого, – снова становиться писателем, почти новым. Еще одним своим однофамильцем».
У Попова, как, впрочем, почти у всех у нас, получилось это далеко не сразу. (Если получилось.) Вот и медлил он, прежде чем дать название для новомировского анонса. Вот и тянул до последнего, пока настырный новомировский человек не поставил ногу на ступеньку автобуса. В автобусе я сразу же записал брошенные Поповым четыре волшебных слова, после чего поднял, удовлетворенный, голову и увидел мефистофельскую улыбку на лице сидящего рядом Володи Новикова. Он, хорошо знающий Попова, отлично понимал, что нет никакой повести, разве что – в замысле, и то бабушка надвое сказала. Да и название, скорей всего, придумано на ходу, в последний момент, лишь бы привязчивый Киреев отстал от него. Мягкий по натуре человек, не умел говорить «нет».