Пятый персонаж
Шрифт:
Он даже и не догадывался, что о Фаусте есть еще и трагедия, одна из величайших в мировой литературе.
Он не получил практически никакого образования, хотя и говорил на нескольких языках, и только Лизл научила его – по возможности тактично – не лезть в разговоры о том, чего он не понимает; впрочем, она научила Айзенгрима и многим другим вещам. Как ни странно, именно это невежество и придавало его личности особую, неповторимую яркость – вернее, даже не невежество, а отсутствие стандартного набора поверхностных знаний, которые позволили бы ему занять свое заурядное место в среде заурядных людей. Учитель с двадцатилетним стажем, я не питаю ни малейшей любви к скакателям по верхам. То, что он знал, он знал твердо, не хуже чем кто бы то ни было; это придавало ему уверенность, переходившую порой в наивное, почти невероятное самолюбование.
По сути
Отгадывать предметы было трудно, потому что здесь многое зависело от девушек, работавших в зале, им приходилось шевелить мозгами, то есть не самым сильным своим местом. Случайные откровения были делом простым, но опасным, ведь всю необходимую информацию поставлял наш менеджер; редкостного таланта карманник, он обладал такой честной, открытой внешностью, что никогда не навлекал на себя подозрений. Перед началом представления он сновал в фойе театра, раскланивался со знакомыми и протискивался сквозь самые густые скопления людей, делая вид, что спешит куда-то по некоему важному делу. Он любезно предлагал наиболее знатным посетителям отнести их пальто к себе в контору, избавляя их от необходимости стоять в очереди в раздевалку; в карманах этих пальто мы не раз находили неоценимые письма. Но что касалось людей обычных, ему приходилось попросту «шмонать по карманам», то есть подвергать себя прямой опасности; он делал это с ностальгическим удовольствием, вспоминая о добрых старых днях, о Лондоне, где орудовал этот милейший человек до того, как мелкие разногласия с полицией вынудили его перебраться в Рио.
При первой обкатке номера Голова порадовала очаровательную сеньору из шестого ряда такими откровениями, что на следующий же день весьма известный адвокат дрался на дуэли с неким донжуанствующим дантистом. О лучшей рекламе нельзя было и мечтать; мы с трудом отбивались от просителей, готовых на любые расходы, лишь бы побеседовать с Медной головой Роджера Бэкона в приватной обстановке. Люди, стремящиеся все доводить до совершенства, известны своей склонностью беспокоиться по любому поводу и даже вовсе без оного; вот и теперь Айзенгрим начал опасаться, что подобные разоблачения отпугнут зрителей, зато Лизл ликовала: они будут давиться в очереди, чтобы послушать, что скажут про других. Так оно и вышло.
Обязанность говорить за Голову возлагалась на Лизл, только она была способна быстро выудить суть из письма или визитной книжки, составить пикантное «откровение», не переходя при том за грань прямой диффамации. Женщина потрясающего ума и интуиции, она формулировала эти тексты с такой туманной многозначительностью, что дала бы сто очков вперед Дельфийскому оракулу.
Медная голова пользовалась таким бешеным успехом, что возникала мысль поставить ее в конец, «на закуску», но я резко встал против. Основой представления была романтика, а по этой части ничто не могло переплюнуть «Доктора Фауста». Зато Голова превосходила все прочие номера по таинственности.
Не могу не похвастаться, что это я подал Айзенгриму идею номера, который сделал его самым знаменитым иллюзионистом нашего времени. В каждом захудалом варьете можно увидеть, как фокусник распиливает свою ассистентку пополам, я же предложил распиливать добровольцев из публики.
Гипнотические способности Айзенгрима позволили ему справиться даже и с такой задачей. В окончательном варианте номер выглядел следующим образом: сперва он проделывает самый заурядный трюк, кладет одну из наших девиц в деревянный ящик, распиливает ящик циркулярной пилой и раздвигает его половинки на три фута, в одной из них остается улыбающаяся голова, в другой –
Кульминацией этого номера является момент, когда две ассистентки приносят большое зеркало и доброволец видит две половинки себя самого, разделенные трехфутовым просветом. Освоив распиливание добровольцев, мы смогли выкинуть из шоу довольно заурядный гипнотический материал, присутствовавший в нем ранее.
Работа над программой Айзенгрима доставляла мне огромное удовольствие – и губительно действовала на мой характер. Я словно наново переживал детство, мое воображение никогда не знало такой упоительной свободы, но вместе со свободой и способностью удивляться ко мне возвращались лживость, беспринципность и всепоглощающий эгоизм ребенка. Я поражался самому себе, как увлеченно я бахвалюсь, как беззастенчиво вру. Я краснел, но не мог с собою совладать. Мне кажется, что я так никогда и не смог полностью войти в роль Учителя, чьи основные качества – это авторитет, ученость и безукоризненная честность, однако я был историком и агиографом, холостяком с незапятнанной репутацией, кавалером Креста Виктории, автором нескольких серьезных, получивших признание книг, человеком вполне определенных жизненных устремлений. И вот я ни с того ни с сего оказался в Мехико, связался с бродячими фокусниками, да и не просто связался, а ушел в их дела с головой. В день, когда я поймал себя на том, что шлепнул одну из наших девочек по заднице и лихо подмигнул в ответ на ее ритуальные протесты, я окончательно понял, что с Данстаном Рамзи творится что-то неладное.
Причем два неладных обстоятельства лежали на поверхности: моя болтливость достигла опасных пределов и я влюбился в Прекрасную Фаустину.
Даже и не знаю, что ужасало меня больше. Чуть не с самого раннего детства я умел держать язык за зубами; я никогда не пересказывал слухов и сплетен, хотя слушать их не отказывался. Чужие тайны я хранил надежно как могила, чем отчасти и объясняется моя близость с Боем Стонтоном: он мог говорить со мной совершенно свободно, зная, что я никому не передам доверенных мне секретов. Я любил знать, а не трепать языком о том, что знаю. И вот пожалуйста, я трещу как сорока, рассказываю такие вещи, о которых прежде и не заикался, да вдобавок кому? Лизл, которая отнюдь не казалась мне человеком, трепетно относящимся к чужим откровенностям.
Мы разговаривали вечерами в крошечной, приютившейся под сценой мастерской, где она работала над реквизитом и механикой фокусов. Я быстро разобрался, почему Лизл занимает в труппе такое особое положение. Во-первых, она была спонсором, и все это шоу держалось либо на ее деньгах, либо на деньгах, взятых в долг под ее поручительство. Она была швейцаркой; в труппе ходил слушок, что ее семье принадлежит одна из крупнейших часовых фирм. Во-вторых, Лизл была блестящим механиком, ее огромные руки творили чудеса с хитроумными пружинами и защелками, винтами, шестеренками и рычагами, пусть даже самыми крошечными. Нельзя не сказать и о ее художественных способностях; Медная голова, сделанная ею из какого-то легкого пластика, производила сильное впечатление, в реквизите шоу не было ничего аляповато-вульгарного, все несло печать ее безупречного вкуса. К тому же, не в пример многим превосходным ремесленникам, она видела не только вещь, над которой работала, но и все аспекты будущего ее использования.
Иногда она принималась объяснять мне, насколько прекрасна механика.
– Есть с десяток основных принципов, – говорила Лизл. – Я не хочу сказать, что с их помощью можно сделать все, что угодно, но создать иллюзию можно, и почти любую, если ты знаешь, чего хочешь. Некоторые иллюзионисты пытаются применять так называемую современную технику – радар, всякие там лучи и уж не знаю, что еще. Но теперь эти штуки понятны любому мальчишке, а вот как работают обычные часы, этого люди фактически не понимают, они все время видят их, носят их на руке – и никогда о них не задумываются.