Пятый персонаж
Шрифт:
Она настойчиво расспрашивала меня о будущей автобиографии Айзенгрима. Я всегда избегал говорить о том, над чем работаю, – из суеверного опасения, что такие разговоры нанесут не рожденной еще книге вред, заберут часть энергии, идущей на ее написание, но Лизл не терпелось узнать, в каком состоянии находится работа, как я строю сюжет, силой какого безудержного вранья леплю я из Пола Демпстера нордического чародея.
Мы договорились в общих чертах, что он – сын снежных просторов, вскормленный гномовидными лопарями после смерти его родителей, полярных исследователей, возможно – русских, возможно – аристократов. Нет, лучше не русские, лучше шведы или датчане, долго прожившие в Финляндии, русское происхождение может вызвать трудности при пересечении границ, да к тому же у Пола канадский паспорт. А может, угробить его родителей в канадских просторах? Как бы там ни было, он – сын степей,
61
Айзенгрим (варианты: Изенгрин, Изегрим) – имя волка в средневековом «Романе о лисе» (конец XII в.) и множества последующих текстов, как литературных, так и фольклорных; буквальный смысл этого слова – «железный шлем».
Мало удивительного, что, объевшись всеми этими выдумками, Лизл захотела узнать истинные факты. При всей своей уродливости она умела вызывать на откровенность, я как-то забыл, что совершенно ей не доверяю, и начал безумолчно тарахтеть о Дептфорде, о Демпстерах и о преждевременном рождении Пола (правда, тут я кое-что скрыл); не в силах унять недержание речи, я рассказал ей печальную историю с карьером, и что было потом, и как Пол убежал из дому; к своему полному ужасу, я рассказал про Вилли, про Серджонера и даже про маленькую Мадонну. После этой заключительной откровенности я не спал целую ночь, утром поймал Лизл один на один и попросил ее ничего никому не рассказывать.
– Нет, Рамзи, – сказала она, – ничего подобного я вам не обещаю. В вашем возрасте пора бы оставить веру в секреты. Их, собственно, и не существует, все любят рассказывать, и все рассказывают. Да, конечно же, есть люди наподобие священников, адвокатов и врачей, которые вроде бы не должны рассказывать того, что знают, однако они рассказывают – как правило. А если не рассказывают, то потихоньку свихиваются, любовь к секретам обходится им очень дорого. Вот и вы заплатили такую цену, на вас взглянешь, и сразу видно, что этот человек нашпигован секретами, – мрачный, замкнутый, холодный и безжалостный, потому что вы безжалостны к самому себе. А то, что вы все это мне рассказали, пошло вам на пользу, вы уже почти похожи на человека. А что дергаетесь, так это понятно, ведь вам непривычно жить без всех этих секретов, но ничего, скоро оправитесь.
Вечером я повторил свою просьбу, и опять безрезультатно; впрочем, я и не поверил бы никаким ее обещаниям. Непоправимость случившегося доводила меня до исступления: я был одержим идеалом секретности, я поклонялся ему пятьдесят лет, а теперь вдруг предал, и без всяких к тому причин.
– Если уж вы, прирожденный хранитель тайн, не смогли удержать в себе то, что вы знаете про Айзенгрима, что же можете вы ждать от человека, вами презираемого? – улыбнулась Лизл. – И не надо спорить, вы действительно меня презираете. Вы презираете практически всех, кроме матери Пола. Мало удивительного, что она кажется вам святой, ведь вы взвалили на нее непомерную гору чувств – вместо того чтобы распределить их между полусотней людей. И не глядите на меня так трагически. Вы должны сказать мне спасибо. Вы должны радоваться, что хотя бы в пятьдесят лет что-то про себя узнали. Эта жуткая деревня вкупе с вашей гнусной шотландской семейкой сделали из вас морального урода. Ну что ж, лучше поздно, чем никогда; вам предоставляется прекрасная возможность немного пожить почти нормальным человеком. И не пытайтесь разжалобить меня своей кислой физиономией. Вы милейший человек, но при том круглый дурак. Лучше расскажите, каким таким макаром вы собираетесь вытащить малютку Айзенгрима из этой жуткой Канады в страну, где возможны великие духовные предприятия?
Но пусть даже ломка характера, превратившая меня в разнузданного болтуна, была трудно переносима, мои страдания по Прекрасной Фаустине были во сто крат болезненней.
Это была болезнь, и я знал, что это болезнь. Я отчетливо видел все те обстоятельства, которые делали ее абсолютно неподходящим для моей любви объектом. Она была на тридцать с лишним лет младше меня, и у нее в голове не было ничего, даже отдаленно напоминающего мозги. Чудовищно тщеславная, она злобно ненавидела всех остальных девочек из шоу, считая, что внимание окружающих должно безраздельно принадлежать ей одной, и мгновенно надувала
И все равно я ее любил. Я бродил вокруг театра, чтобы посмотреть, как она приходит и уходит. Я толкался за кулисами, наблюдая, как две шустрые костюмерши молниеносно преображают Фаустину из Гретхен в Венеру и наоборот – ради кратчайшего мгновения, когда она оставалась почти обнаженной. Для нее это не было тайной, иногда она заговорщически мне подмигивала, иногда изображала на лице возмущение. Как и большая часть труппы, Фаустина не очень понимала, кто я такой и зачем, но восхищение – чье угодно – было необходимо ей как воздух, к тому же она знала, что к моему мнению прислушиваются в высоких кругах.
Я не спал ночами, пытаясь вызвать перед глазами ее лицо, и страдал, что не могу этого сделать, ненавидел себя за то, что святотатственно затерял в закоулках памяти любимый образ. Я изводил себя безответными вопросами: если я брошу к ее ногам всю свою жизнь, стану ее рабом – хватит ли этого, чтобы она снизошла до меня? И тут же – ибо здравый смысл никогда не оставлял меня полностью – я представлял себе, с каким любопытством будут пялиться на Прекрасную Фаустину наши школьники или, и того чище, как будет выглядеть она в компании других учительских жен, на их каком-нибудь одуряющем чаепитии, – представлял и трясся от смеха. Ведь я настолько сросся с Канадой, привык к своему образу жизни, что все мои страстные мечтания ограничивались зауряднейшей перспективой: жениться на Фаустине и вернуться к прежней работе.
Моя работа! Да могла ли Фаустина понять, что такое образование и почему находятся люди, готовые посвятить ему свою жизнь? Размышляя над проблемой, как объяснить ей все это, я и сам перестал понимать, почему педагогика такое уж прекрасное призвание. А если я этого не понимаю, так Фаустина тем более. Я сложу к ее ногам все свои достижения, а она их просто не увидит. К счастью, кто-то (не иначе как Лизл) упомянул в ее присутствии, что я знаю всех святых и кто из них чем прославился; это было ей вполне понятно. И вот однажды произошло чудо.
– Добрый вечер, святой Рамзи, – сказала мне Фаустина (мы столкнулись в коридоре; за несколько минут до того я снова наблюдал, как она переодевается в «Видении доктора Фауста»).
– Святой Данстан, – поправил я.
– Я не знаю святого Данстана. Уж не тот ли это старый гадкий святой, который все время подглядывает? Фу, святой Данстан, как вам не стыдно? – Она бесстыдно качнула бедрами и пулей бросилась в свою с Айзенгримом уборную.
Неожиданный восторг мешался во мне с безнадежным отчаянием. Она заговорила со мной! Сама! Она знает, что я на нее смотрю и догадывается, что я люблю ее и томлюсь по ней. Это до крайности непристойное, дразнящее движение не оставляет места для сомнений… да, но почему святой Рамзи? А «старый гадкий святой»? Она считает меня старым? Что ж, я такой и есть. Для перуанской девушки с изрядной примесью индейской крови пятьдесят лет – глубокая старость. Но ведь она заговорила со мной и недвусмысленно дала понять, что знает про мою страсть, так что…
С одной стороны – с другой стороны, с одной стороны – с другой стороны, так я и проворочался всю ночь без сна, приписывая Фаустине абсолютно недоступные ей изыски мысли; это было бессмысленно, но я не мог с собой совладать.
Считалось, что она любовница Айзенгрима, но они постоянно собачились по той причине, что он был крайне аккуратен, она же постоянно устраивала в их общей гримерной жуткий кавардак. Кроме того, я видел, что он страстно влюблен в себя самого; заботы о своем имидже и о психологической стороне иллюзий (с которой он возился ничуть не меньше, чем Лизл – с механической) не оставляли в его голове места ни для чего другого. Я достаточно насмотрелся на самовлюбленность в знакомых мне людях, а потому знаю, что она почти не оставляет места для любви к кому-либо другому, иногда – сжигает ее полностью. Не так ли случилось у Боя с Леолой? И все же Айзенгрим и Прекрасная Фаустина жили в одном гостиничном номере, я знал это потому, что переехал из своей прежней гостиницы в еще более испанистое заведение, где обосновались главные члены труппы. В одном номере, но что там происходит на самом деле?