Рама для молчания
Шрифт:
Претензии критиков к Ю.Казакову сегодня кажутся смехотворными. Самым страшным грехом в эпоху торжества социалистического реализма была литературность. Никого не смущало, что винить писателя в литературности так же курьезно, как хорошего слесаря в слесарности, – такова была политика. Всякий поиск новых форм пресекался в зародыше, традиции же дозволялись не всякие. Власть лелеяла литературу эпическую. В общественном мнении ее сталкивали лбами с литературой лирической и всегда присуждали победу.
Лирическая проза – и в этом ее главное отличие от эпической – не поддается так называемому идейному анализу, а соответственно и контролю. В ней ведь
Лирический писатель не меньше эпического мучается проблемами века, страдает, печалится, ненавидит, любя. Без этих мук он не способен сотворить подлинно поэтическую фразу: равнодушие не медлит проявиться оскорбительной фальшью. Но лишь в дневниках и письмах он позволяет себе прямые высказывания на этот счет. В рассказах же, которые и рождаются из сонма философских, религиозных, социальных раздумий, их нет и следа. Музыкальная стихия лирического произведения сама все скажет желающему и умеющему услышать, более того, она открывает широчайший простор для самых разнообразных ассоциаций читателя, не связывая его жестокой однозначной мыслью, с которой можно было б лишь согласиться или возразить.
Особое мужество требуется, чтобы стать лирическим писателем. Избравший этот путь глух к призывам как официальной, так и оппозиционной критики к открытой гражданственности, к четкой идейной позиции; он намеренно сопротивляется соблазну тщеславия прорваться в писатели «первого ряда», что с авторами эпических полотен происходит независимо от их мировоззрения, будь то Солженицын или, наоборот, Шолохов. Но почему-то с лирической литературой советская власть расправлялась особенно круто. Если вспомнить биографии русских поэтов советского времени, удивительная странность обнаруживается: революционеры, ниспровергатели основ с пылкими гражданскими страстями прожили, смирившись, жизни довольно благополучные, хоть и подловатые. Исключения, конечно, были, но именно исключения. А эстеты, небожители – Ахматова, Волошин, Андрей Белый, Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Цветаева – были обречены на героические судьбы. В чем же так виноваты перед режимом оказались эти «певцы интимного мирка», как презрительно определяла их творчество официальная, государственная критика?
Литература лирическая таинственна, непонятна скудному схематическому рассудку. А непонятное страшнее прямой вражды. В мире, где «шаг вправо, шаг влево рассматривается как попытка к бегству», поэт не смеет жить по законам, самим над собою признанным. Это верно для всех тоталитарных систем, в которых легче отпустить на волю ясного как день разбойника, а уж казнить – так Иисуса Христа, понятного лишь избранным; помиловать в минуту раскаяния вора, но ослепить Барму и Постника… И реакция, и революция в выборе жертвы всегда почему-то единодушны.
Вступая на путь лирической прозы, Юрий Казаков прекрасно осознавал, на что шел. Неслучайно его единственное эссе называется «О мужестве писателя». Логическому прямолинейному разуму трудно дается этот силлогизм: литература и мужество. Почему из всех человеческих достоинств писателю первым требуется именно это? Рассказ написать – не на амбразуру же бросаться! Миллионы рассказов написаны до Казакова, миллионы будут писаться и после него… При чем тут мужество? А при том, что из миллионов сохранятся
В шестидесятые годы уходили из жизни учителя – целое поколение русских писателей, чудом выживших в годы неслыханной тирании и ставших как нравственным, так и художественным авторитетом нашей духовной жизни, – Б.Пастернак, А.Ахматова, К.Паустовский… Когда живы носители национальной нравственности, людям слабым, неустойчивым к мирским соблазнам бывает несколько затруднительно совершать поступки нечистоплотные. А с их уходом наступает беспризорность и становится всё можно, всё дозволено. Как-то трудно представить себе при живом Паустовском странные метаморфозы, происшедшие с одним из любимых его учеников, стоявшим у истоков «лейтенантской» прозы. Но для таланта сильного эта безнадзорность, эта свобода обрушивается новой мерой ответственности.
«Бывают странные сближения», и нечаянные совпадения обретают роковой смысл. В середине шестидесятых годов резким, внезапным ударом – арестом и судебным процессом А.Синявского и Ю.Даниэля – оборвалась Оттепель. А с ней – все надежды отвоевать новые миллиметры свободного пространства в темах, стилистике, в художественном образовании мира. Вся лирическая проза Юрия Казакова, написанная в годы Оттепели, была пронизана светлым и тревожным, как перед дальней дорогой, ожиданием и надеждой. А вдруг оказалось, что ждать нечего, надеяться не на что. Весна отменяется, и надо думать, как и чем жить дальше.
И писатель замолк. Много раз брался за продолжение «Северного дневника», за старые свои замыслы… В минуты отчаяния – а они часты, почти ежедневны, когда не пишется, – казалось, что не только ожидание и надежда, но с ними и сам талант покинул его.
А между тем Юрия Казакова признали. Странным было это признание. Удушающим. От него наконец отцепились и даже зачислили в «обойму», и иногда по литературным праздникам звучало: «такие прозаики, как Ю.Нагибин, Ю.Трифонов, Ю.Казаков…», а дальше калибр намеренно мельчал, чтобы начавшие список знали свое место, – и все. Выходили книги, и судьба их была удивительна. Самому автору для подарков знакомым не всегда удавалось их купить – они исчезали с прилавков моментально и даже не всплывали спустя годы единичными экземплярами в букинистических магазинах. И полное, гробовое молчание литературных журналов и газет.
К тому времени если не профессиональным критикам, то настоящим ценителям литературы было ясно, что Юрий Казаков – автор непревзойденной прозы: «На полустанке», «Некрасивая…», «Голубое и зеленое», «Тихое утро», «Арктур – гончий пес», «Нестор и Кир», «Осень в дубовых лесах», «Плачу и рыдаю…», «Проклятый Север» – все эти вещи будут жить, пока жив русский язык, без них нет нашей литературы ХХ века. Понимал это и сам писатель, у него доставало сил и профессионализма без ущерба для репутации выдавать новые рассказы, не снижая достигнутого уровня. Но – не мог. Не хотел.
Давно отлетело юношеское тщеславие, а гордое самолюбие, напротив, не выпускало тексты на публику. Пришло ясное понимание истины: писатель служит не ценителям литературы, а самой литературе, совершенству, он ищет Бога в Слове. А потому множатся черновики и скудеют беловики. Скудеют, скудеют и, наконец, безжалостно уничтожаются рукой взыскательного художника. Одному посредственному писателю в ответ на жалобы, что не признают, не печатают, Казаков с тяжкой грустью ответил:
– Куда ты суешься, чудило?! Литература – это же смертное дело!..