Ранний свет зимою
Шрифт:
«Но мы, русские рабочие, — пишет Миней. — не можем свободно собираться для обсуждения своих дел, не можем сговориться между собой, не можем со знаменем выйти на улицу, потому что за нами зорко следят усердные слуги нашего деспотического правительства, которое на деньги, собранные копейками и рублями от нас и от наших голодных отцов и братьев в деревне, содержит целую армию шпионов, следит за каждым нашим шагом, строит тюрьмы для нас и наших друзей…»
…Эта листовка должна разбудить тех, чье сознание еще спит, объединить уже пробудившихся.
Миней попытался представить себе, в чьи руки попадет его листовка. Попадет в руки!
«Пусть не пугает вас, товарищи, одиночество в этой неравной борьбе со всемогущим правительством! — пишет Миней. — Месяц тому назад в Батуми при усмирении стачки рабочих, требовавших увеличения заработной платы, было приказано стрелять в толпу… На месте осталось убитыми 13 человек… Недавно в Туле солдаты отказались стрелять в своих братьев рабочих…»
Свеча зашипела, Миней поднял глаза Ему хотелось продлить свою безмолвную ночную беседу с тем, кто завтра возьмет в руки эту листовку, с соратником, которого никто еще не знает, кто только завтра вступит в строй.
За окнами стояла редкая синеватая мгла. Медленно светлело небо. Скоро утро! Минею трудно было оставаться наедине со своими чувствами. Побежать бы сейчас по темной улице, постучать в ставни окошек, встретить вместе с товарищами солнце на берегу реки!
«Друзья! — мысленно обращался он к ним. — Мы счастливы, мы знаем, где правда, боремся за нее и приближаем ее торжество! И коль самим не дождаться его, что же, в нашей песне хорошо говорится: «Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, дело всегда отзовется на поколеньях живых!..»
И, подумав секунду, Миней заканчивает листовку словами любимой песни.
Ставни были закрыты, дверь заперта на засов, поднята половица подполья. В отверстии показалась голова с темными растрепанными волосами. Миней осторожно, за два верхних угла, держал не просохший еще гектографированный листок.
Присев на корточки, все впились глазами в длинную узкую полоску бумаги. Читали молча, сосредоточенно, словно текст не был читан и обсужден много раз. Наконец раздался голос Гонцова:
— Здорово! Как в самой настоящей типографии!
— А ведь это торжественная минута, товарищи, — тихо сказал Кеша. — Первая гектографированная прокламация Читинского комитета!
Миней сел на половицу, положил перед собой оттиск:
— Пройдут годы, друзья, и наши идеи будут развиваться в книгах, изданных тысячными тиражами, и в миллионах газет, отпечатанных в типографиях…
— А сейчас перед нами только узенькие полоски плохой бумаги и старый гектограф в подвале для картошки… Но все равно: это торжественная минута! — повторил Кеша.
Бочаров снял очки и откровенно вытер платком глаза. Товарищи переглянулись. Как бы со стороны они увидели себя в невзрачной комнате, с нависшими над головой балками потолка, с тусклой лампой на полу.
Иван Иванович взял листок, положил себе на колено.
— Извольте видеть: если вы намажете клеем только уголки, то ветер вздует середину и разорвет листок пополам. Если вы приклеите середину, будут болтаться края. Значит, кисточкой следует провести по всем четырем краям листка. Тогда листок будет приклеен аккуратно, прочно. Сразу видно будет: делали не впопыхах, а с пониманием, с любовью! «Значит, и другие свои дела
— Ну, давайте расходиться. Я отправляюсь в казармы, — объявил Миней.
— Я снова прошу: эти пункты передай мне! Вот уж глупо будет, если часовой задержит секретаря комитета!
— Оставь, Алексей. Не вноси беспорядок.
Кеша поставил лампу на стол, подкрутил фитиль. Четыре головы склонились над истрепанным планом города, размеченным крестиками. Стало тихо. За печкой скрипучим голосом заговорил сверчок.
Ты вырос в глухой деревушке в горах Акатуя. На самой каторге. И рано узнал это страшное слово. Но ты не понимал, кто эти люди, которых гонят по дороге мимо окон твоей избы. А дорога — то с сугробами снежными, с ветрами леденящими, то под солнцем жгучим, песчаными вихрями перевитая, — дальняя дорога, каторжная дорога. На ногах цепи, гонят каторжников солдаты с шашками наголо. Может, устали люди — все равно их гонят. Может, больны или ослабли дорогой — гонят! Так царь велел. Что ж они сделали ему? За что наказал их царь?.. А все гонят новых и новых, и не смолкает мерный звон кандалов на дороге. Ох, много недругов у батюшки-царя!
Но тогда ничего не знал ты об этих людях. Ухватившись за материнский подол, ковылял из избы в стайку [17] , из стайки — в избу, щурился на солнце, отворачивался от ветра. Или лежал на печке, накрывшись тряпьем, слушал, как вьюга проносится над ветхой крышей и трещит и ухает за окном. А ветер в трубе гудит: бу-удет так, бу-удет!.. Страшно! Хоть бы лучину вздуть. А слезать тоже боязно… Вдруг за ногу схватит! Кто? Мало ли нечистой силы на свете! Братские [18] вон говорят: Анахой [19] одноглазый в углу живет, ночью ходит, мясо ищет…
17
Стайка — загон для скотины.
18
Братские — буряты.
19
Анахой — злой дух.
Заглянешь в оконце, а там седая метель засыпает дороги, путает пути…
Ты жил, как маленький зверек. Радовался куску хлеба, когда был голоден, и рваной пахучей овчине, когда нетопленой стояла изба. И не сразу заметил, что нужда хозяйствует в доме: раскидала скарб, выгнала из стайки корову, матери спину согнула, отцу голову засеребрила. И привела с собой смерть — схоронили меньшеньких: брата, сестренку.
Ты не понимал, почему так печально смотрит на тебя мать, почему так нежно шепчет: «Кровиночка моя, что тебя ожидает?!»
Проносились вьюги над ветхой избенкой, проносились года… Как-то утром постучался ты в дядину хибарку на окраине города. Вышел дядя, удивился и сказал: «Да ты и не вырос, брат, вовсе! Как был «от горшка два вершка», так и остался!». И на следующий день свел племянника к знакомому слесарю — в учение.
Как ты вырос, как отыскал товарищей, как нашел свой путь? Много врагов у царя! Вот и Кеша Аксенов среди них…
Ты идешь ночью по городу и несешь людям удивительную весть. Другая жизнь ждет вас, люди! Соединяйтесь, люди труда! Кто сильнее нас, если мы все вместе!