Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– Приди на экзамен, а? Ну что тебе стоит? – дружески попросила Анна Павловна.
Более того: Анна Павловна рассмешила Елену новостью, что какое-то неведомое «начальство из вышестоящей инстанции» вмиг похерило, не только лично для Елены, но, заодно и для всего ее класса, еще и все занудные земные правила арифметики: и из девятого класса они теперь все прямиком переходили в одиннадцатый.
Улыбнувшись опять ангельской расторопности, Елена пообещала на экзамен прийти.
Немецкому их учили нудно, мертво: не смыслом, а «темами» (примерно, как Семен разговаривал). Зазубривать с младших классов обязывали «тему» про Гагарина – и Елена в холодном поту в страшном сне могла с непринужденностью эрудита из «клуба знатоков», блеснуть знаниями о том, что «hundert acht Minuten dauerte der Flug». Была «темка» и про Ленина: и все назубок знали, что «Lenins Mutter sprach Franz"osisch, Italienisch, Deutsch und Englisch» –
Сегодня же новой, прогрессивной, скрупулезно, с надрывом мимики, надиктовываемой Анной Павловной для зазубривания «темой», была, разумеется, «перестройка». И каждый, даже двоечник, в школе – разбуди его ночью – мог четко, как после одурманивания граммофоном для зомби, выпалить, что «die Umgestaltung sind die zusammenh"angenden Prozesse einer tiefgreifenden Demokratisierung der Gesellschaft».
Дьюрька, которому надоело быть попугаем, в сердцах недавно даже заявил Елене:
– Сильно подозреваю, что они нас специально немецкому учат так, чтобы мы никогда ни слова в человеческом разговоре сказать не смогли. Чтобы если мы действительно когда-нибудь в жизни встретим живого западного немца – и он нас спросит «как жизнь» – мы бы тут же начали рапортовать про Гагарина или перестройку.
Впрочем, сейчас, по телефону Анна Павловна – уже сверх всякой меры изумив Елену предупредительностью – клятвенно пообещала ей, что «побеседует» с ней на экзамене просто про ее планы на летние каникулы.
Москву тем временем штормило. И планы были самыми жаркими. До смерти перепугавшись массовых несанкционированных антикоммунистических выступлений в центре Москвы, Горбачев решил «канализировать» (по меткому ехидненькому выражению Дьюрьки) протесты – и, жестоко разгоняя митинги в центре, слить тихонько всех недовольных на окраину – в Лужники, на площадку рядом со стадионом. Задумка была, как сразу же выяснилась, дурацкая: один из первых же митингов во время первого, беспрецедентного, съезда народных депутатов – заполнил почти всю гигантскую (предоставленную властями, сдуру) асфальтированную Лужниковскую площадку – живым, забавным, думающим, пробудившимся людом – не желающим быть быдлом. Немедленно наложив в штаны, от такой массовости, еще больше – Кремль и спецслужбы сделали еще большую глупость: уже собравшихся, в загоне оцепления, велели не разгонять, а доступ к площадке перекрыли военными взводами. И Дьюрьке с Еленой в тот день пришлось пробиваться хитростью – когда, идя от метро, на дороге натолкнулись на военный патруль, преградивший им дорогу, Елена заявила:
– А мы здесь живем – воон в том доме! (и указала на большущий сталинский двор по правую руку). – Нас мама ждет – пропустите нас немедленно.
Дьюрька густо-прегусто, предательски, покраснел от смущения – но Елена, для пущей правдоподобности взяв его под руку, быстрее свернула с ним вместе в указанный двор, к счастью оказавшийся сквозным – и через пять минут они уже перебрались, обойдя конвои, через железнодорожную насыпь, на бурлившую людьми гигантскую площадь.
– Дурачки они там в Кремле, – чуть надувая щеки, комментировал Дьюрька, вышагивая внутри железяками разборного заборчика огороженной асфальтированной площади, широко расправив плечи, в своей белой футболочке с сеточкой, наподобие баскетбольной, на кармашке – выискивая в толпе, к какому бы депутату, приехавшему в Лужники прямо со съезда, подойти потрепаться. – Дурачки они, что сюда, на выселки, народ прогнали. Надеются, наверное, что вон, электрички здесь, выступления заглушать будут! – злорадно прокомментировал Дьюрька грохот медленно проехавшего поезда. – Но только если раньше разрозненные ручейки в центре Москвы протестовали – то теперь здесь миллион будет. А потом и к Кремлю двинет!
Съезд, в честность избрания депутатов на который Елена ни секунды, в отличие от Дьюрьки, не верила – тем не менее, стал, для любого не тупого москвича, и вправду, любимой игрушкой: перед телевизором сидели все, поголовно (сидели, разумеется, вперившись в экран, каждый у себя дома, и Дьюрька, и Елена – шатаясь каждый день потом в Лужники). Впервые, за все советское время, по ведущим, лживым насквозь, контролируемым из Кремля до малейшего пука, телеканалам страны зазвучала правда. И все это – благодаря тому, что чудом прорвавшийся в депутаты академик Сахаров (горячо ненавидимый доярками, кухарками, военными, гэбэшниками
– Мне вчера позвонила девочка с этого митинга, она плакала, – медленно и лирично говорил Сахаров (и вакханалья массовки съезда, завидев у микрофона его долговязую, худую, нелепую какую-то фигуру – со снежным одуванчиком по краям лысины – сразу же, почуяв звериным чутьем по его интонации, что произнесет Сахаров нечто, от чего они начнут поджариваться, принималась его «захлопывать», чтоб заглушить голос). – Она плакала после того… – продолжал Сахаров, косовато двигая ртом, и как будто бережно пробуя слова на ощупь, перед тем как их произнести, – …что эти люди были окружены милицией. Я не сразу смог приехать в Лужники, я не очень хорошо себя чувствовал вчера, но все-таки я приехал. И я говорил с этими людьми – с теми которые там еще остались. Это был очень хороший содержательный разговор о проблемах съезда, о вообще о вещах, которые волнуют людей. Это – наша молодежь, наше будущее – эти люди! Люди, которые активно интересуются съездом, активно интересуются всем…
Телефон у Елены начинал немедленно разрываться:
– Ты слышишь?! Слышишь?! Он о нас говорит! – вопил, в заполошном восторге, звонивший Дьюрька, умудрившийся накануне с Сахаровым на митинге не только поговорить, но даже и заставил Елену сфотографировать себя несколько раз с Сахаровым в момент этих разговоров.
– Ну конечно, конечно я слышу, Дьюрька! – злилась Елена, что он мешает смотреть.
– Мы не можем окружать народ дивизией имени Дзержинского! – махал указательным пальцем на трибунке Сахаров.
– Слышишь?! Слышишь?! Мы с тобой дивизию Дзержинского вчера в Лужниках, оказывается, перехитрили! – торжествовал, хохоча, Дьюрька.
– Дьюрька, замолчи, дай дослушать, – все так же с трубкой у уха, втянув провод из кухни в комнату Анастасии Савельевны, застывала опять Елена у телевизора, и делала громкость побольше, помогая тихим, но яростным ноткам Сахарова.
– Мы не можем окружать народ дивизией имени Дзержинского! Той самой, которая была в Тбилиси, и которая сейчас показывает свою потенциальную силу. В данном случае – потенциальную – но мы знаем, что они делали там, в Тбилиси! – яростно продолжал Сахаров с трибуны – и камера выхватывала среди депутатов хорошо стоптанное, крепкое, сбитое, гэбэшное лицо с отсутствующими бровями, и с орангутанговыми губами, как будто ловящими теннисный мяч, недовольно от слов Сахарова гримасничавшее и трясущееся. Но Сахаров, тем временем, тихим голосом добивал уродов: – И девочки, мальчики, собравшиеся в Лужниках, получают вот такой вот урок демократии! Мы этого не можем допустить! Я предлагаю на время съезда отменить действие антидемократических законов о митингах и демонстрациях! Никаких разрешений не должно быть! Мы этим тоже компрометируем съезд!
Дьюрька аж выл от восторга на том конце трубки.
Даже Крутаков, в обычное время ненавидевший смотреть ящик для идиотов, на две недели съезда перебрался обратно к родителям – потому что в Юлиной квартире телевизора не было («Пррропила на сэйшэне! – в шутку объяснял Крутаков).
А Елена, с какой-то завороженностью, как будто наблюдает кунцкамеру, не верила своим глазам, следя за хамством, с которым Горбачев (никто, партийный выдвиженец, карьерист, парвеню, вовремя почувствовавший конъюнктуру цивилизованных перемен во взрывающихся совковых неандертальских атомных джунглях) смел, восседая под пятнадцатиметровым белым идолищем-статуей Ленина (выставленном в алтарном овальном углублении советского капища – с усеченными колонками по краям и с кроваво красными кромками раздвинутого занавеса – в президиуме осовеченного гигантского зала Большого Кремлевского Дворца), – свысока обращаться к Сахарову, еще и указывать ему что-то, как не выучившему урок школьнику, отчитывать его – вместо того чтобы опуститься перед ним на колени и молить о прощении за все преступления своей партии перед лучшими людьми страны.
– Андрей Дмитриевич! Только я прошу… Я вижу всех вас – и кахда я даю слово – тахда брать! – со своим фрикативным «х-гэ» поучал Горбачов академика, семь лет выстрадавшего в ссылке – за право говорить правду.
– Ну, извините… – скромно и вежливо, развернувшись, отходил Сахаров от трибуны.
– Пожалуйста! – тыкал тут же, через секунду, опять ему рукой в трибунку, стоя как будто сверху над ним, из президиума, Горбачев. – Андрей, Дмитриевич, Андрей Дмитриевич, пожалуйста!
И на ладан дышащий академик, после мерзкой Горбачевской выволочки, придерживаясь рукой за трибунку, возвращался.