Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
Приютили ее с детьми в деревне Клушино, под Москвой.
К несчастью Савелия, уборщица, приходившая с ключами в их квартиру проверять почту, знала, где прячутся от бомбежек Глафира с детьми – и когда Савелий пробрался тайком как-то в Клушино навестить Глафиру – уборщица уже успела там побывать: хлопнулась перед Глафирой на колени, и рассказала, что больше так не может, что уже второй аборт подпольный делает от ее кобеля-душегуба Савелия.
Когда Савелий вошел во двор – Глафира, не помня себя от горя и ярости, произнесла лишь:
– Да будь ты проклят…
И в
Савелий не успел толком спрятаться на заднем дворе, в сарае, как немцы ворвались в избу. Глафира кинулась к спящим в избе детям. Быстро обшарив сени и все комнаты, не найдя солдат в избе, и не тронув ни приютившую ее старуху, ни ее саму, ни детей, немцы вывалили во двор – и Глафира поняла, что через минуту Савелия убьют. Оставив дочку старухе, взяв двух маленьких сыновей за руки, Глафира побежала за немцами. Выйдя на задний двор – она увидела двух немцев, выволакивающих плачущего Савелия за ворот из сарая – и третьего немца, приставляющего к его лбу автомат.
Глафира, заголосила, бросилась к солдату, готовящемуся Савелия расстрелять, и, все так же, держа сыновей за руки, упала перед немцем на колени – немец опешил, Глафира, бросив сыновей, обхватив его сапоги, умоляла, оря благим матом, показывая на детей.
Как ни удивительно – немцы, потрясенные Глафириной храбростью, пожалели ее, и ушли, оставив Савелия в живых. Савелия только обыскали и швырнули обратно в сарай. И ночью ему пришлось пробираться в Москву – и идти записываться-таки на фронт.
К счастью, трусливый подонок Савелий умер раньше Глафиры – лет через пятнадцать после войны – на которой успел получить ордена за храбрость, взять Берлин, и обесчестить (как жизнерадостно зубоскалили однополчане) по дороге не один десяток немецких девушек, – умер к счастью: кроткая Глафира, душу и судьбу которой он и так уже успел изуродовать, и которая, конечно, никогда не решилась бы его, несмотря на все его подлости, «бросить» – так, благодаря его смерти, хоть немного успела прожить по-человечески.
– О чем задумалась? – явно испугавшись, что грустит Елена опять о Семене, переспросил Крутаков – все это время читавший, медленно, с угла, вертевший странички, и на нее даже и не смотревший – а тут вдруг вскинувшийся, с таким видом, как будто у него на кухне, по недозору, выкипает чайник.
– Да нет, ни о чем…
– Опять за свое?! – весело заругался Крутаков. – Ну не может человек думать ни о чем! Это пррротивно человеческой прррироде! Не пррравда ли? – с неким самолюбованием – что изобрел новую философскую формулу – зыркал на нее, потягиваясь, Крутаков.
Миндаль, так и не вскрытый, валялся у него на ужасно худом пузе – обтянутом черной футболкой, – голодную мечту набить которое орехами Крутаков, по рассеянности, увлекшись книгой, уже и забыл.
– Вспоминала о том, что руки у моей Глафиры, у бабушки, всегда пахли теплым тестом… – задумчиво сказала Елена.
– Рррискни все-таки рррасказать детали, дорррогуша?
– Извини, Женечка, мне больно о ее жизни рассказывать…
– Боль,
Рассказав Крутакову невеселую военную историю, Елена слезла с дивана и, высыпав из горсти миндаль на Юлино покрывало, медленно потащилась на поиски чего-нибудь, чем можно коцать орехи.
Почему-то в ванной, в баночке рядом с Юлиной старой зубной щеткой (похожей, по виду и цвету, больше на нагуталиненную щеточку для обуви) и какой-то кисточкой – обнаружился какой-то странный ржавый зажимчик – на взгляд Елены условно для миндаля подходивший.
Быстренько забрав с дивана свою кучку орехов, и усевшись на подоконнике, Елена засунула ноги, с краю, на книгами заваленное кресло – так что ступни пришлось всовывать под корешки книг – и ореховая работа сдвинулась с мертвой точки – миндаль зажимчиком кололся хоть и иногда слишком сильно (некоторые шершавые зернышки оказывались подавленными – с осколками скорлупы) – но довольно все-таки легко и быстро.
– Знаешь, Женька, какой ужас я тебе про Аню могу рассказать! – заговорила, с подоконника, Елена – просто чтобы привлечь внимание Крутакова – вновь утонувшего с головой в книжке. – Ты не поверишь, Жень! – быстро зажевывая заранее наколотый, и сложенный на коленке, миндаль за обе щеки, интриговала она.
Крутаков, как она и ожидала, моментально отложил книжку и выжидательно смотрел на нее теперь поверх домиком согнутых джинсовых коленок.
– Аня – она, представляешь! – никогда не читает лежа!
– А как же она читает?! Стоя, что ли? – изумился Крутаков, аж чуть присев на подушке, поближе к стенке – но тут же уже хватаясь за книжку опять.
– Аня всегда читает только за письменным столом – сидя! – ликовала, что ей удалось его изумить, Елена. – Веришь или нет – но Аня сама мне рассказывала! Крутаков, читать лежа – это ведь свойственно человеческой природе! Все остальное – человеческой природе противно, не правда ли, Крутаков? – передразнивала она Крутаковские же недавние словечки. – Я думаю, то недоразумение, что Аня не верит в Бога – это просто прямое следствие, того, что она никогда-никогда не позволяет себе читать по-настоящему, лежа!
– Харррэ жрррать а-а-арррехи! – возмутился вдруг Крутаков, отбросив книжку с колен и вскакивая с дивана. – Мне оставь хоть чуточку, а? Где это ты щелкунчика-то надыбала?!
Крутаков ставил на кухне чайник. Елене показалось нечестным забираться в мешочек с орехами в его отсутствие – как будто за его спиной – и, исключительно по соображениям справедливости, чтобы как-нибудь развлечься без него, пока он будет заваривать чай, – аккуратно пробралась к замеченной ею уже четвертью часа раньше, задрапированной тоже холщёвой тканью, как и все стены, дверце в дальней стенке, неподалеку от изножья дивана, – желая проверить свою догадку (не раз себя уже спрашивала, во время болтовни – а куда же Крутаков днем складывает постельное белье – и вообще свою одежду?!) – что это стенной шкаф.