Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– А главный прррикол, – продолжал Крутаков, – угадай, какую литеррратуррру они у него изъяли и арррестовали как «клеветническую»? Никогда не догадаешься! Старрринный «Арррхипелаг Гулаг» и журррнал «Грррани»! Даррраагуша, это мне кажется, или у тебя там что-то шипит, как душ?
– Не «как» душ, а именно душ и шипит. Ну у тебя и слух, Крутаков, – резвилась Елена, радуясь, что наконец может похвастаться тем, с каким шиком с ним болтает. – Извини, холодно очень в ванной стало что-то.
– Ты что, со мной, пррринимая ванну ррразговаррриваешь?! – поперхнувшись переспросил Крутаков.
– Ага.
– На-а-ахалка… – выговорил Крутаков. – Ка-а-ароче, выплывай на сушу – и пррриезжай сейчас на Пушку. К четырррем успеешь? Мне с тобой парррой слов перррекинуться надо. Смотррри телефон не утопи.
Солнце было
– Ррресницы у тебя как у снегурррочки, – сказал Крутаков (опять обросший, с небритой мордой) своим обычным издевательски-кокетливым тоном, как только они встретились. Взяв ее за плечи и легонько поворачивая из стороны в сторону, он с наглейшим издевательским любопытством, как какую-то и вправду новогоднюю игрушку, ее рассматривал. – Белые все от дыхания. И пррредлинные! И брррови, увы, тоже… – добавил он, издевательски на нее еще раз зыркнув.
– На себя-то посмотри, – обиделась Елена и вырвалась.
– Каааррроче, Елена Прррекрррасная, прррогулок в связи с морррозом не получится. Поедем на Цветной, к моей подррруге, тут недалеко – я все ррравно к ней успеть заехать должен – она в Питеррр на сэйшэн как ррраз сегодня сматывает, мне перрредать с ней кое-что нужно.
В метро Крутаков вел себя безобразно, дразнился, читал ей нараспев полудетские стишки, рассказывал, как голодал Хармс и заедал голод стихами, спрашивал обо всякой ерунде, говорил, что у нее должна быть маленькая книжечка, как у девиц девятнадцатого века, для записи в нее поклонников – и она все не могла понять, зачем же он ее срочно вызвал, – ни о чем важном не говорил Крутаков и когда вполдыхания перемахнули, выйдя из метро, сахарный Цветной бульвар с околевшими тополями – и только уже когда отошли от бульвара порядком, и начали подыматься в горку – в круто взмывавший на хребет рельефа переулок, Крутаков, оглянувшись, и убедившись, что никто за ними не идет, на отвратительном серьезе занудил вновь про осторожность, про то, что нельзя рисковать ради ерунды, о том, что если уж рисковать – то по-серьезному, о том, что надо говорить, если кто-нибудь когда-нибудь у нее про него спросит, а также про то, что он хотя бы отдает себе отчет в том, что он делает, а она нет, про какую-то диссидентскую организацию, которая мерзко использовала молоденького юношу-школьника как жертвенного агнца, про какие-то мерзкие статьи совкового уголовного кодекса, про то, что Аденауэра в совке, увы, не будет, потому что не будет Нюрнберга – из этого всего Елена ровно половину не понимала, и только судорожно пыталась запомнить незнакомые бельма имен и понятий – чтобы потом осведомиться а что же это все-таки такое.
Чем больше дыхания требовалось на восхождение в причудливо прилаженный к горке переулок, чем более смешно зависал в звеняще-голубом воздухе белоснежный пар изо рта, с чем более смешным свиристом проскальзывали по льду белые кроссовки сердившегося на нее («Ну что ты веррртишься, глазеешь вокррруг – ты слушаешь, вообще, что я тебе говорррю?!») Крутакова, чернющая щетина вокруг губ которого покрывалась нежной глазурью морозца, тем больше Елена чувствовала, как (точно так же как и летом, когда гуляла одна в центре) подпадает под неотразимый веселый гипноз старых обшарпанных домиков, в разгул плясавших по горке и слева и справа – и чем ободраннее, чем трагичнее, чем беззащитнее выглядел дом – тем более щемящим было чувство, что внутри сохранилась какая-то настоящая, старомосковская, дореволюционная жизнь – тем более манили проходные маленькие арки по обе стороны.
– Нам сюда, – открыл внезапно Крутаков перед ней коричневую узкую левую дольку деревянной двери в буро-палевый, со следами черных подтеков по облупившемуся фасаду, старинный пятиэтажный дом слева.
Лифта не оказалось. А витые тонкие чугунные балясины перил (с каким-то вьюном, цветами и листьями), некогда явно белые, а сейчас выглядевшие так, будто в белила густо замешали золы, – резко взвивавшиеся, под карими крутыми деревянными перилами, на заворотах, вверх, – набрасывали на рвано и ярко, сполохами, в полэтажа, освещенной лестнице –
Добежав до последнего этажа, Крутаков вдруг неожиданно вытащил из кармана ключ, и отпер большую, двустворчатую, с резными излишествами, тускло-малиновую дверь.
– Юла! – закричал Крутаков с порога. – Я тут ррребенка с собой пррритащил чаем напоить, ты не пррротив?
В просторную прихожую выскочила худенькая молодая чернявая женщина, с двумя косичками до пупа, завивающимися на концах бараном, и с радужным хиппанским тонким хайратником на лбу, – в руках, вернее даже чуть ли не под мышкой, у нее был завернутый в шерстяную кофту, спелёнатый младенец – молча спавший, с феноменально крошечным лицом новорожденного ежа. Взглянув на них приветливо и без всякого удивления – как на каких-то привычных домочадцев, выходивших на секундочку за хлебом, хозяйка квартиры, явно зависшая в середине каких-то важных домашних розысков, кивнула головой в сторону кухни – а сама рванулась в полутемную большую комнату, весь пол в которой зарос, как в какой-то руинной античности, колоннами из книг, некоторые из которых доходили ей аж до бедра, – на ходу живо взбрасывая левой рукой на стульях густым валом накиданные на спинках одежды.
– Юла, у тебя во сколько поезд? Тебя надо пррровожать? – поинтересовался Крутаков, уже уютно потягиваясь, со смехом вытирая растаявшую наледь с черной небритой щетины, и расстегивая куртку.
Женщина – выйдя к ним еще раз – молча, болезненно сквасила личико – и снова вынеслась прочь.
Высоченные потолки с пыльной виноградно-абрикосовой лепниной, широкие паркетины – темные, крестообразными дорожками наискосок выложенные, – невообразимый беспорядок в прихожей – и эти колоннады книг на полу в просматривающейся апельсиновым овалом, ночником освещенной комнате, – по которой в ярости рыскала хозяйка – все это как-то сразу отметало всякий смысл гостевой застенчивости – и Елена, медленно, впитывая в себя новый антураж, прошла за Крутаковым на кухню, начинавшуюся как-то прямо напротив прихожей, и уютным прямоугольником вытянутую.
Где-то в глубине квартиры раздался грохот и тихие, женские, матюжки.
Через минуту хозяйка, впрочем, в дверях кухни появилась – счастливая, забыв где-то по дороге ребенка, зато натянув на себя коротенький тулупчик-кацавейку.
– Юля! – сияюще протянула она Елене руку. – Не поверишь! Полдня искала! Все перерыла! – сообщала она (уже Крутакову), на радостях хватаясь сразу за чайник и зажигая со страшным автоматным грохотом электрической зажигалкой оранжевый, круглый, ручной огонь – казавшийся каким-то естественным дополнением, хиппанской фенечкой, к ее оранжевому же джемперу, чуть ниже бедер, напяленному под тулупом поверх черных леггинсов на страшно худых и кривоватых в коленках ногах.
– Почему же – охотно поверррю! – с издевкой расхохотался Крутаков, усаживая одновременно Елену, взяв ее за плечи, в глубокое, продавленное старое кресло – по правому борту стола, накрытое подозрительной попоной. – Юла, ты билет купила? Или к пррроводнику вписываться будешь?
Найдено было, вероятно, еще не все – так как Юля, без всякого ответа, вынеслась опять прочь.
Было ей, как и Крутакову, вероятно, лет тридцать – но из-за невыразимо детских болтающихся косичек, и удивительной худобы, выглядела она лет на десять младше.
Еще через секунду Юля внеслась в кухню уже в валенках – и – изображая народные танцы, вприсядку одной ногой – сделала отмашку валенком в сторону – хвастаясь.
– Юла, ну пррриземлись, мне с тобой поговорррить нужно… – рассмеялся Крутаков, с размаху падая на две гигантские, уложенные одна на другую, прямо перед окном ярко-малиновые подушки от (не существующего, видимо, уже) дивана.
Новости из Питера об обысках и допросах Юлу, впрочем, как-то не вполне заинтересовали – и долго удержать привязанной к стулу не смогли. Через пару минут ее опять сдуло с места – на этот раз вернулась она уже заматывая вокруг шеи длиннющий, резинкой вывязанный, оранжевый шарф, крутясь, для верности, еще и вокруг собственной оси, и став на секундочку изумительно похожей на прозвище, которым ее Крутаков обзывал.