Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
То ли из-за всей этой конспирации, то ли из-за врожденного какого-то трепетного отношения Елены к тайнам (воображаемым или реальным) внутреннего мира других людей, никаких вопросов о его жизни – вот о нормальной его, видимой и невидимой для нее, повседневной жизни, она Крутакову не задавала, думая: «То, что Крутаков захочет мне рассказать – он и так расскажет. А то, что он рассказать не может, или не хочет – он все равно не скажет, сколько ни спрашивай».
И в один прекрасный день, с вовсе неожиданной для себя радостью, Елена услышала от Крутакова, что одной из его загадочных подруг, к которой он все время забегает в гости – шестьдесят лет, другой – под восемьдесят, третьей что-то тоже около того, что одна – переводчица, вторая художница,
Сам-то Крутаков, тем временем, не ведая ни ложного стыда, ни ложного такта, каждую прогулку весело и безостановочно выспрашивал у Елены всё – и про школу, и про друзей – и она ступорилась от застенчивости на каждом слове, вполне сознавая, какой мелочью и глупостью звучат все ее школьные новости на фоне его дивной, опасной и тайной жизни.
– Ну как ты не понимаешь – мне же безумно интеррресно, это же для меня – закрррытая книга, даже твоя школа, которую ты ненавидишь! Я же ничего не могу видеть твоими глазами! Всё, что ты можешь рррасказать – уникально, потому что именно ты это видишь! – рассыпался Крутаков в попытках раскрутить ее на рассказы.
Как-то вечером оказались с ним в букинистическом на Качалова – и Елена задержалась на секунду у входа, яркой картинкой вспомнив, как (совсем недавно ведь! а одновременно – так давно!) ровно вот здесь, слева, прямо у входной двери, в нише, целовалась с Цапелем – и вдруг нахлынуло счастливое ощущение, что весь город и мир вновь с тех пор, как и до панковской драмы с Цапелем, стали многомерными какими-то что ли, что всё поет снова вокруг, что снова зовут все время какие-то играющие потайной музыкой, где-то в воздухе зашифрованные загадочные музыкальные инструменты, невидимые – иногда, кажется, угадываемые по какому-то внутреннему резонансу (так что каждая книга даже, казалось, на ощупь звенит поразному) – а иногда дразняще исчезающие и зовущие опять.
Крутаков, стоя у прилавка (за которым почему-то не было продавца), облокотившись локтями, зарился на потрепанный восьмидесятидвухтомный энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, сложенный за прилавком на стульях четырьмя неровными столбцами.
– Неверрроятно дорррого… – улыбался он, раскрывая верхний том, – но хоть в ррруках пррриятно подеррржать…
– А у одной моей подружки, представляешь, Брокгауз есть, целиком… – сказала Елена, сразу вспомнив шкаф в тесной прихожей Эммы Эрдман, где томики Брокгауза, по наследству доставшиеся, красуются как предмет кичевой престижной мебели – и так наглухо втиснуты в рамки полок, что нет никакой физической возможности их достать и почитать, – и подумала: «Удивительно, какая пропасть между вот этой внешней кичухой в окололитературной, вроде бы, семье Эрдманов – и какой-то набожной, дрожащей жадностью Крутакова к слову».
Встав рядом с ним, Елена перегнулась через прилавок тоже и высмотрела, в горке, томик с буквой Е («Евреиновы – Жилон») – придержала пальцем, чтобы пирамида не рухнула, выдернула, втянула на стекло и быстро раскрыла кое-что, что давно уже хотела проверить.
– С ума сойти… Есть, действительно есть… То есть была такая… Енисейская губерния! – протянула она себе под нос с наслаждением совершающегося чуда обнаружив, что материнские побасенки про Матильдину малую родину – место ссылки Матильдиных польских родителей – имеют хоть какое-то именное, географическое подтверждение – в советских учебниках отсутствующее. – Енисейская губерния! Как красиво
– Звучит крррасиво – только очень холодно там наверррное, – со знанием дела возразил Крутаков, не отрывая глаз от страницы – и только чуть-чуть прервался и слегка потеснился, толкнув Елену под руку, чтобы позволить пробиться к прилавку молодому человеку с гоголевской стрижкой, костистым носом и маленькой бородкой колышком, бросившему на Елену сквозь запотевшие круглые стекла очков весьма дружелюбный взгляд (и почему-то ей полупоклонившемуся, как знакомой), который, затем, по-птичьи повертев головой, сдернув очки, протерев их носовым платком и водрузив на нос опять, и высмотрев что-то на деревянной полочке справа, ликующе ухватил худенькую потрепанную книжицу в сизоватой бумажной обложке (кажется, на французском), и, неуклюже дав обратный ход, бормоча себе под нос что-то вроде «вените эт видете», толкнул их обоих и радостно им обоим улыбнулся, задрав верхнюю губу, кривозубой улыбкой квазимодо. – А зачем тебе губерррния эта сдалась? – переспросил Крутаков, опять удобно расположившись на своей половине прилавка в прежней позе.
– Ну… Понимаешь, моя прабабушка… Матильда… Матрёна… Она русская – но дочь поляков…
– Как это может быть русская дочь поляков, что ты несешь? – переспрашивал, в пол-уха явно ее слушая и нежно перелистывая тонким пальцем коричневатые страницы, Крутаков.
– Ну ссыльные, княжеского древнего польского рода… Они умерли, то ли от гриппа, то ли от сибирской язвы, когда Матильда еще совсем маленькая была. Ее тетка троюродная растила. Мама все время говорит, что я на эту Матильду как две капли воды похожа внешне…
Крутаков захлопнул книгу и зыркнул на нее с любопытством:
– А после какого восстания выслали-то их туда? 1863-го?
– Ох, если бы я знала, Женечка… Знаешь, мать так боится до сих пор панически всех этих историй о дворянском происхождении… Я только помню по детству, когда я маленькая была, мать мне на ночь как сказки это рассказывала. И про собственный огромный дворянский каменный дом прямо на берегу Енисея, который у Матильды там был, и про кондитерскую фабрику с коврижками и сливочными тянучками – в революцию все это у нее отняли, и ей с дочерью бежать пришлось.
– А в каком городе эта твоя Матильда жила? Город-то как назывался знаешь?
– В Минусинске – но после революции они сначала в Крым бежали, потом в Москве оказались…
– Ну, Минусинск-то до сих пор есть, что ты мне голову моррррочишь! Подожди-ка, давай посмотрим у Брррокгауза… – Крутаков перегнулся опять через прилавок и выудил том «Мацеевский – Молочная кислота». – Ухум, так… Четыррре церрркви, тысяча двадцать пять домов, из коих каменных не более десятка… – скороговоркой стал зачитывать вслух Крутаков, быстро обнаружив Минусинск где-то между Минукианом и Минутом.
– Вот! Да, да! И один из них, каменный, как раз дом наш! – перебила его Елена. – Двухэтажный! Белоснежный! С колоннами у входа! Окна прямо на Енисей выходят! С несколькими флигелями, с пристройками, ну и там, знаешь со всякими службами во дворе, с настоящей конюшней, с каретным двором – ну, знаешь такая настоящая собственная городская усадьба!
– Подожди рррадоваться, подррруга – это на 1896-й год данные! – тихо хохотал Крутаков. – Может, он не уцелел еще, дом этот!
– Еще как уцелел! – возмущенно выпалила Елена, как будто Крутаков что-то попытался у нее украсть. – Есть точные шпионские данные! Целехонек! Так и стоит прямо на набережной Енисейской протоки! Только там никакой этой уже Матильдиной городской усадьбы вокруг дома не уцелело… Один дом стоит. И колонн тоже нет почему-то… В какой-то дурацкий цвет его причем покрасили. Но все равно Матильдин дом очень красивый. Там школа сейчас, в этом Матильдином доме, представляешь – целая школа поместилась! – и потом чуть смутившись добавила: – Так материны друзья говорят – мы там с матерью никогда не были… Мать боится почему-то…