Расплата
Шрифт:
Через сутки я уже находился в кабинете заместителя начальника Управления особых отделов Дальнего Востока генерал-майора Шишлина Ивана Васильевича, который непосредственно контролировал нашу розыскную работу. Доложил о мероприятиях относительно Терещенко и Кунгурцева. Генерал подметил, что наши посылки имеют некоторую перспективность, но и некоторую шаткость. Он сказал, что будет лично контролировать выполнение нашего плана.
На наш запрос Управление госбезопасности по области сообщило, что поведение его удовлетворительное, что он овладел специальностями плотника и столяра, перевыполняет нормы выработки, участвует в художественной самодеятельности. Генерал Шишлин ознакомил меня с этим сообщением и предложил выехать туда для беседы с Кунгурцевым. Заранее предупредил, что она будет сложной. В случае подтверждения нашей версии Кунгурцеву придется говорить о преступлениях отца, а это не так просто. Материалов для уличения его в неискренности на следствии было немного. Поэтому генерал предлагал вести беседу предельно доброжелательно и постараться убедить заключенного, что в его интересах быть искренним.
Несколько дней я готовился к той беседе. Собрал нужные документы, сделал
Генерал Шишлин по этому поводу сказал: «Это хорошо, что испытываются затруднения. Значит, процесс осмысливания мероприятия идет нормально. Думай, майор, думай. Я уверен, что нужная тактика разговора у тебя вырисуется. Но, пожалуй, не раньше того часа, как увидишь собеседника и вступишь с ним в контакт».
И вот подготовка к встрече с Кунгурцевым вроде завершена. Самолетом вылетаю. День ясный, солнечный. Чтобы отвлечься от своих дум, не отрываясь смотрю в иллюминатор. Любуюсь маняще-неоглядными таежными далями, искусно расчерченными темнеющими долинами, причудливыми изгибами рек…
Прилетели вечером. Солнце уже скрылось за зубчатые далекие горы, и все вокруг затягивалось густеющей темнотой.
Накануне встречи с Кунгурцевым я узнал, что его уже несколько раз опрашивали в лагере. При этом использовались те улики его прошлой неискренности на следствии, с которыми я приехал и которые он легко уже парировал. Кунгурцев заявлял на опросах, что на следствии рассказал все полностью и что если его показания не сходятся с нашими кондуитами, то нам надо искать выход самим.
Все это не прибавляло мне уверенности в желательном исходе предстоящей встречи с преступником.
И вот он сидит передо мной в кабинете следственного изолятора, возле стены, на табуретке, жестко прикрепленной к полу.
«А вы изменились, Кунгурцев, за три года», — сказал я, всматриваясь в него. «Вы тоже изменились, стали, кажется, майором, но я вас сразу узнал, вы ловили меня».
Кунгурцев пополнел, возмужал. Его лицо от физической работы на воздухе в зной и в стужу словно задубело. Но ни загар, ни задубелость не скрадывали броских примет: чуть раздвоенный подбородок и почти сросшиеся у переносицы густые брови. Наклонив голову, он рассматривал свои, словно раздавленные, огрубевшие ладони, бросая на меня короткие пытливые взгляды. Его напряженная поза, бегающие глаза и первые сухие безэмоциональные реплики говорили о том, что эта встреча его не обрадовала, во всяком случае от нее он не ожидает ничего хорошего.
Как я ни всматривался в Кунгурцева, ничего определенного не мог сказать — похож ли он на Терещенко. Наука об идентификации личности по фотографиям продвинулась далеко вперед и при наличии хороших фотоснимков способна дать категорический ответ: это ли лицо сфотографировано, даже десятки лет назад. И все же здесь немало трудностей. Когда я сосредоточивал свое внимание на признаках сходства Кунгурцева и Терещенко, то они казались похожими друг на друга. Но стоило начать искать различия — приходил к противоположному выводу. Поэтому я вынужден был признать, что одна из возможностей, казавшаяся ранее бесспорной, — установить их родство по приметам — фактически отпала.
«Как вы себя чувствуете?» — поинтересовался я после некоторой паузы, надеясь развить беседу о его жизни в лагере. «Нормально, не жалуюсь». — «А все же?» — «Как видите: жив, здоров, работаю». — «Вам письма пишут?» — вырвалось у меня, пожалуй, некстати. «Пишет из Омска знакомый по лагерю Кириллов Иван. Он освободился в прошлом году, а сидел за неосторожное убийство». — «Что же он пишет?» — «Разное». — «Где бы хотели жить и чем заниматься после отбытия наказания?» — «Сидеть еще долго, времени хватит подумать. А если вы, гражданин майор, хотите пришить еще статью и продлить лагерный срок, то, что ж, давайте старайтесь, мне теперь все равно», — нервно проговорил Кунгурцев и еще ниже наклонил голову. «Напрасно обижаетесь, ничего вам пришивать не собираемся. А срок ведь вы сами заработали, проникнув в нашу страну из Маньчжурии, так ведь?» — «Пришел сам, конечно, да не по своей воле».
Я чувствовал, что контакт с Кунгурцевым никак не устанавливается. Беседа была какой-то отрывочной, напряженной. И я решил со всей откровенностью выложить перед ним все свои соображения, без постепенного подхода к ним — будь что будет!
«Вот что, Кунгурцев, я приехал для разговора с вами. Сегодня вы можете только слушать и спрашивать, а ответ дадите, если, конечно, пожелаете, после размышления и обдумывания при следующей нашей встрече. А дело вот в чем. Советские власти разрешили русским эмигрантам из Маньчжурии возвращаться на родину, в Советский Союз. Кто из них не имеет нашего гражданства, могут приобрести его, но — в персональном порядке. Многие эмигранты возвращаются к нам, а некоторые остаются в Китае или уезжают в третьи страны. Должна принять решение и ваша семья. Но возникли трудности, поскольку ваша семья разобщилась. Кроме того, на следствии вы неправильно назвали своих родителей. По тому адресу в Мулине, по которому вы будто бы проживали, находится контора угольной шахты, в чем я сам убедился». — «Так вы были там?» — почти выкрикнул Кунгурцев и смутился. «Был, конечно. Ваша семья, как мы предполагаем, живет в другом городе Маньчжурии. Судьба ее во многом сейчас зависит от вас. Если после отбытия наказания вы захотите остаться в СССР, то мы поможем вам уже сейчас сообщить об этом семье, которая, возможно, согласится тоже приехать сюда. Но чтобы такой вариант состоялся, вам следует откровенно рассказать о себе, об отце и матери. Вы вольны оставить все так, как есть сейчас, и после окончания срока можете уехать обратно в Маньчжурию. Хочу вам определенно сказать, что органы госбезопасности стоят за первый вариант, считая, что вы, ваша мать и вся семья можете стать достойными гражданами нашей страны. Такова создалась обстановка. Если у вас есть вопросы, то, пожалуйста, спрашивайте», — закончил я, пытаясь по выражению лица Кунгурцева определить его отношение к моим словам.
Много еще вопросов задал Кунгурцев, но вел себя очень настороженно, ни в чем не проговорился, продолжая надежно утаивать то, о чем умолчал на следствии ранее. Но чувствовалось, что в его душе пробудился большой интерес к судьбе семьи и к тому, что ожидает его самого в будущем. Я не торопил его, не тянул признание, а давал, как говорится, плоду созреть. В конце разговора предложил Кунгурцеву хорошо подумать над дальнейшей своей судьбой и о своем решении сообщить в другой раз.
О состоявшемся разговоре я сразу же доложил генералу Шишлину, который остался доволен его результатами. Но мне казалось, что беседа, по существу, ничего не дала. Генерал рекомендовал не спешить с Кунгурцевым — пусть тот подумает.
На следующей встрече Кунгурцев был в лучшем настрое, меньше осторожничал. Хотя все еще был суетлив, и я понял, что он еще не приблизился к той черте, за которой обычно наступает искреннее признание. Значит, мне предстояло еще поработать с ним. Как ни странно это может звучать, но мне уже не раз приходилось волноваться, когда преступник начинал давать существенные признательные показания. Ведь тот момент является венцом использования улик и установления психологического контакта с подследственным. По моим наблюдениям, перед признанием своей вины преступники нередко мечутся, много раз прикидывая, правильно ли они поступают, поможет или навредит им признание, каким образом потом поведут себя следователь и суд. Поэтому в момент признания они исключительно обостренно наблюдают за следователем, интонацией его голоса, настроением, мимикой. И если преступнику покажется, что его признание производит не то впечатление, на которое он рассчитывал, то он может немедленно остановить свой рассказ, намертво замкнуться и даже отказаться от того, что уже признал. Поэтому я понимал, что в момент признания мне нужно вести себя строго беспристрастно и, если так можно выразиться, необычайно по-обычному. Быть внимательным и уважительным, не допускать в себе перемены настроения, неуверенности, робости, заискивания, а также радости и особенно высокомерия.
Иногда кое-кто говорит, дескать, зачем следователю переживать в связи с признанием или непризнанием подследственным вины; пусть сам преступник переживает. Ведь его согласно закону все равно осудят и без признания, если, конечно, преступление доказано. Формально это так. И об этом хорошо и эффектно говорить с кафедры. А вот когда перед тобой сидит пойманный шпион или другой особо опасный преступник, то все выглядит по-другому. Следователь должен быть заинтересованным в том, чтобы преступник признал все содеянное им, чтобы до конца раскаялся и тем самым уже сейчас твердо стал на путь исправления. Это ведь одна из главных основ борьбы с преступностью. Откровенный рассказ подследственного очень важен также для оценки и квалификации преступления. Ведь никто другой, как сам обвиняемый, не может так глубоко рассказать об обстоятельствах совершенного им правонарушения, его причинах, мотивах, сопутствующих факторах, соучастниках, подстрекателях и многих других сторонах его дела. В искреннем раскаянии заинтересован конечно же и сам преступник, поскольку оно смягчает наказание. Для наших органов откровенность, допустим, пойманного шпиона важна еще и потому, что при его участии можно нанести противнику ощутимый урон, тем самым обеспечивая укрепление госбезопасности…