Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
В 1963 году Аркадий подал в издательство «Искусство» заявку на книгу о деградации советского писателя под давлением «чугунного, носорожьего самовластья». Пока она называлась «Юрий Олеша».
Он начал с того, что заглянул за поверхность олешинской образности. «Метафора художественного творчества начинается не в строке, а в самой задаче искусства, во всей деятельности художника: об одном говорить через другое, связывать явления, систематизировать мир. Ослепляющая яркость письма Юрия Олеши создавала иллюзию серьезного художественного открытия, [но] творчество его никогда не выходило за норматив уже существующей эстетики и было связано с уровнем традиционного эстетического восприятия и воспроизведения мира».
Белинков
Концепция номер один. «Революция содержит в себе все то, что возникает после нее: послереволюционное государство, общество, институты, идеологию, карательную политику, искусство». И для вящей убедительности Белинков уподобил детскую сказку Олеши социальному роману, в котором «только фразеология сказки, а социология — жизни».
Концепция номер два. «Между художником и обществом идет кровавое, неумолимое, неостановимое побоище». Воспользовавшись олешинским противопоставлением Кавалерова (поэт старой школы) и Бабичева (политический деятель советского образца), Белинков уверяет, что автор распространил на послереволюционное государство известный со времен Пушкина конфликт между «Поэтом» и «чернью».
Концепция номер три. «Он [Олеша] повторил путь литературы четырех десятилетий… Он плыл в этой литературе, и он делал все то же, что делали и другие, и даже еще лучше, и оттого, что делал все то же, что делали и другие, только делал это лучше других, он принес русской литературе и русскому общественному самосознанию больше вреда, чем те, которые делали это же дело плохо». Но это уже концепция самого Белинкова, а не Олеши.
Получилась книга-сатира, книга-реквием. Сатира на внешние обстоятельства, в которых жил одаренный писатель, и реквием по человеку, который сам погубил свой талант, уступив этим обстоятельствам.
С верной оценкой книги не справиться, если к ней прикладывать старые мерки классического литературоведения и считать, что это повествование о Юрии Карловиче, остроумном, меланхоличном человеке, когда-то написавшем блестящие книги, до краев наполненные искрящимися метафорами, а потом вдруг замолчавшем. Если бы это была книга об одном Олеше, у автора открылась бы возможность для создания образа поистине трагического. Белинков же писал о трагедии целой литературы. Он искал причину ее гибели и написал книгу не о писателе, единственном в своем роде. Он писал об олеше — шкловском и других, о славине — эренбурге и других. О таких выдающихся личностях, которые губили свой талант, добровольно выполняя социальный заказ, а порою и бежали впереди прогресса. Литературовед, наподобие художника, вывел на сцену творческую личность в образе писателя, потерявшего свое лицо. Таких было с избытком в советской действительности, но в советском литературоведении еще не было. Но здесь, пожалуй, надо говорить не столько о новом жанре в рамках старой дисциплины, сколько о скрещении двух наук. Прием художественной литературы — обобщение явления через конкретный образ — уводил Белинкова из «спасительного» литературоведения в обществоведение. Но на этом поле спрятаться от цензуры было еще труднее.
Когда начинался поворот к старым сталинским временам, не имевший еще ни своего нового названия, ни точки отсчета, и Главлит усилил бдительность, в оппозиционных интеллигентских кругах возникла было надежда, что цензуру можно обойти в устной речи. Возросла роль научных собраний.
В июне 1967 года в Тарту состоялась легендарная теперь Блоковская конференция, на которой Аркадий выступил с докладом «О „Назначении поэта“ Блока и „Зависть“ Юрия Олеши».
На перроне тартуского вокзала нас встретила миловидная хрупкая девушка — секретарь конференции. В конце каждого ее делового письма, предшествовавшего поездке, стояла странная подпись «Гая». Представляясь, она и назвала себя — «Гая». Аркадий
Отправляясь в Тарту, Аркадий договорился со своим ленинградским дядей, журналистом Лукьяном Исаевичем Питерским-Злобинским, встретиться на конференции. Но время шло, а дядя к назначенному часу так и не появился. И вот, поднявшись на трибуну, Аркадий начал свой доклад. В зале, думаю, было человек двести. Два литератора, вспомнившие об этой конференции много лет спустя, нашли, что доклад был очень для тех времен смелым [90] . Организаторы конференции посчитали его опасным (особенно в свете возможного вмешательства организации из трех букв). Человеку, незнакомому с советским периодом русской истории, эти оценки, скорее всего, покажутся преувеличенными.
90
Либединская Л. Выступление на презентации «Черновика чувств» в Клубе писателей (бывший ЦДЛ). 1996; Чудакова М. «Так ярый ток, оледенев…» [Предисловие] // Белинков А. Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша. М., 1997. С. 5 — 22.
А произошло вот что. В тот момент, когда Аркадий с воодушевлением говорил о несоответствии «социалистического реализма» и «реалистического социализма», о естественной и неминуемой борьбе общества с протестующим художником, медленно со скрипом открылась боковая дверь и в аудиторию, заполненную напряженными слушателями, осторожно вступил человек в сером плаще.
Окинув пристальным взглядом аудиторию, он сел рядом со мной в единственное пустующее кресло, то самое, которое недавно занимал Аркадий. «Поезд опоздал», — виновато прошептал мне на ухо Лукьян Исаевич, расстегивая свой плащ. (Прошу прощения у читателей, которым может показаться, что я подражаю дешевому детективу.)
Все видят, как плотно он устраивается в кресле и как внимательно вслушивается в доклад. Аркадий заканчивает выступление и направляется к своему месту. А тут и перерыв в заседании. Человек в плаще идет наперерез толпе к Аркадию и берет его под руку. Вместе со всеми они выходят в коридор.
Немедленно между этой парой и другими участниками конференции образуется воздушное пространство. Три буквы, три буквы, три буквы! В том, что собеседник Аркадия — агент КГБ, сомнений нет ни у кого. С белым лицом, стараясь не смотреть на меня, быстро проходит Зара Григорьевна Минц. На ее плечах — не только судьба конференции, но и мужа — известного ученого Юрия Михайловича Лотмана. Какие будут последствия для него и других устроителей конференции?
— Понимаете, мой дядя, — начинал Аркадий род объяснения на следующий день.
— Да, да, понимаем, дядя, — отвечали ему. И отходили.
Первую Блоковскую считали прорывом легальных возможностей публичного слова. Материалы конференции опубликованы в «Блоковском сборнике», гордости свободолюбивых литературоведов 60-х годов. Не ищите там доклада Белинкова. На поверку легальные возможности оказались сильно ограничены самоцензурой — широко распространенной болезнью ленинско-сталинско-брежневско-антроповско-черненковской эпохи. Поправьте меня, я не упомянула в этой обойме Хрущева.
Осенью того же года в нашей московской квартире раздался телефонный звонок. О, эти звонки! От них уезжали на дачи и в дома творчества и без них не могли жить московские литераторы.
Звонит Володя Бараев — заместитель главного редактора журнала «Байкал», выходящего в Улан-Удэ, столице Бурят-Монгольской Автономной Республики. Он в Москве и просит разрешения приехать. Имя Бараева слышим впервые. Как мы узнали позже, в знакомстве Белинкова с Бараевым принял большое закулисное участие рано скончавшийся Юлий Смеляков, работавший тогда консультантом ВТО по театрам Сибири и Дальнего Востока.