Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
Приезжает высокий, крепко скроенный молодой человек, рассказывает, как с рогатиной ходил на медведя. Он уже слышал кое-что о книге «Сдача и гибель…». Просит дать отрывок для журнала. Держится по-дружески, говорит, что ничего не боится. Его открытое честное лицо обещает сотрудничество, а не редакционно-цензорский контроль. Мы знаем, что цензура в центре и на местах действует с разной степенью усердия: в периферийных журналах «Простор» и «Звезда Востока» были опубликованы вещи, немыслимые в столице. Если будет напечатан отрывок из книги, то это поможет протолкнуть ее в издательстве. Если же на публикацию обрушатся, то придется забыть о выходе книги в СССР. Удастся ли напечатать ее на Западе? И какой это обойдется ценой?
И
Он знал, что цензору легче найти крамолу в статье, чем в книге. В книге больше пространства, которым умелый автор может воспользоваться: там спрячется за посторонний эпизод, там за иронию, а там проложит цепочку однородных идей от главы к главе в надежде, что утомится бдительный цензорский глаз и потеряет путеводную нить. В статье же укрыться некуда, «она вся просматривается, просвечивается, простреливается».
Все же Аркадий решился. Для публикации он выбрал главу «Поэт и толстяк». Предполагалось, что она будет напечатана в трех номерах.
Я думаю, что сказкой про медведя Володя заговаривал зубы нам, а не себе. Он знал, на что идет, и постарался заручиться серьезной поддержкой. В результате его инициативы появилась предваряющая публикацию весьма лестная для автора врезка, которую сочинил специально для «Байкала» К. И. Чуковский. Вскоре начались обычные редакторские будни, с той, однако, разницей, что автор и редактор выступили в этой работе союзниками и вместе прикидывали, как провести через цензуру текст, не искажая замысла. По междугородной телефонной линии (ни факса, ни электронной почты в те времена не существовало) обсуждались строчки о диктатуре пролетариата и о той несвободе, которую она с собой несет. Как выдерживали эти разговоры бюджет журнала и мембраны подслушивателей, если таковые были, я не знаю. Но больше всего беспокоило одно немаловажное обстоятельство. Главный редактор журнала Африкан Андреевич Бальбуров, по мнению Бараева, рукописи не читал, а если и читал, то не показывал виду.
Спустя короткое время мы встречали в доме еще одного гостя из Бурятии — самого Африкана Андреевича.
«Байкал» не «Новый мир», и Бальбуров не Твардовский. К нам приезжал главный редактор типичного советского журнала, к тому же, как мы знали, — кандидат в члены ЦК Бурятской АССР. Прочитал ли он рукопись, лежавшую в его редакции, все еще не было известно.
Напряжению, с которым мы ожидали Бальбурова, способствовало и мое представление о госте с Востока. Его надо принять как-то по-особому. Разумеется, к обеду надо подать и вино, и водку. Но все дело в том, что Аркадий не пьет, а мне, женщине, вероятно, полагается держаться на втором плане. И вообще, как бы не вышло какой-либо неловкости.
Звоню Натану Эйдельману — человек свой, надежный.
— Не можешь помочь? Приезжай!
— Конечно. А в чем дело?
— Понимаешь, надо пить…
— Пить?!
Африкан Андреевич пришел первый. Он предстал перед нами точь-в-точь таким, как мы его вообразили: невысокого роста, коренастый, чтобы не сказать — квадратный, ноги ставит тяжело и уверенно, как будто у него никогда ни в чем не бывает сомнений.
Приехал он к нам из Переделкина сразу после визита к Галине Серебряковой. Здесь следовало бы написать длинное отступление о том, как на волне XX съезда всплыли писатели-конъюнктурщики. Даже рассказывая о своем пребывании на островах ГУЛАГа в качестве политических заключенных, они продолжали оправдывать деяния партии, туда их отправившей. Типичной представительницей такого рода писателей была Галина Серебрякова (до «посадки» — автор книги «Юность Маркса»). Но я от длинного отступления воздержусь.
Поначалу Бальбуров предстал в ауре партийной элиты. Он так и светился. Он произносил закругленные фразы, аккуратно
Должно быть, гость почувствовал что-то неладное. Его речь постепенно начала приобретать другой характер. То ли он снимал маску, обрадовавшись, что ее можно не носить, то ли надевал другую личину под стать хозяевам другого дома. Возникло какое-то подобие разговора.
Теперь, десятки лет спустя, Бальбуров представляется мне не иначе как живописцем с кистью и палитрой в руках, а Аркадий — натянутым холстом на мольберте. Скажет Бальбуров слово, как краску бросит, — отстранится и смотрит: подходит? Опять приблизится, другой мазок — отойдет, примеривается.
Начало меняться и наше отношение к гостю. Может быть, Бальбуров не такой твердокаменный, как показалось сначала? Лицо Аркадия просветлело. Щеки порозовели, поджатые губы распрямились. Сковывающая настороженность отпустила. Спокойным голосом в несколько велеречивом стиле он заговорил о том, что Сталин — не искажение, а абсолютное выражение советской власти, что советская история продолжает дореволюционные традиции, но на качественно ином уровне. Сталинские палачества переплюнуть невозможно, — говорил он, — но после каждого подобия «Оттепели» будут происходить очередные «заморозки». «Положительная программа?» — мы до нее еще не доросли. В общем, он говорил вслух то, что в печатных работах прятал в подтекст.
Его слушал совершенно другой человек, чем тот, который незадолго перед тем вошел в наш дом. Внимательный, сосредоточенный, он доверительно наклонялся вперед и под его грузным телом слегка поскрипывало тонконогое чешское кресло. Казалось, оба забыли о том, что происходит встреча ныне власть имущего с бывшим бесправным зэком. Поймал нас Бальбуров на удочку или стал самим собой?
Постепенно менялось не только настроение, но и роли. Теперь мы слушали, а он ровным голосом рассказывал о жестокостях установления советской власти в Бурятии, об уничтожении лам. Рассказал об удивительном бурятском докторе с древними приемами лечения.
Бальбуров стал уговаривать меня послать Аркадия к этому бурятскому доктору — так выяснилось, что он знает о состоянии здоровья Аркадия. «На время лечения остановитесь у меня», — сказал он, как будто это само собой разумелось. Тогда-то мне и подумалось: «Может быть, спасение не на Западе, а на Востоке?» Оказавшись на Западе, я этот заданный самой себе вопрос иногда вспоминала.
Когда пришел Натан, поведение Бальбурова не изменилось. Доверяя нам, он доверял и нашим друзьям? Или это восточная вежливость? К счастью, Натан бывал в Бурятии, так что его присутствие оказалось весьма кстати. (Уже после нашего отъезда из страны Эйдельман совершил поездку по «кандальному маршруту» декабристов в сопровождении Володи Бараева.)
Африкан Андреевич рассказывал, как ему мешают работать, как часто от него требуют резких изменений в направлении журнала: утром подавай отражение ведущей роли русского народа, а вечером нужна демонстрация расцвета национальных культур в рамках «дружбы народов».
Он разошелся настолько, что, теряя свою статуарность, в юмористических тонах рассказал, как однажды в самом начале «Оттепели» ему в его бурятском ЦК устроили нагоняй за публикацию стихотворения Евтушенко, тогда еще числившегося в инакомыслящих. И вот сценка: нажимают на патриотические чувства. Бальбуров живо парирует: «Так Евтушенко же — наш! Сибиряк». Члены ЦК озадаченно молчат. Бальбуров изобразил, как они молчат, и задорно, как будто кукиш показал, продемонстрировал свой ответ: «Он родился на станции Зима! У него даже стихотворение об этом есть».